Прежде всего освободись от страха смерти. Он налагает на нас первое ярмо. Затем от страха бедности. Если хочешь убедиться, что в бедности нет ничего ужасного, посмотри на выражение лица у богача и у бедного. Бедный улыбается чаще и искреннее. В глубине его сердца не гнездится никакое беспокойство, а если и являются какие-либо заботы, они проходят мимо, как легкое облако. Те же, кого считают счастливыми, веселы лишь по виду: их радость омрачена внутренней горечью и печалью, и им тем тяжелее, что они не могут откровенно признаться в своих несчастьях, но должны, нося в сердце мучительную тоску, играть роль счастливцев. Я не умею лучше выразить ту драму человеческой жизни, в которой мы все более или менее скверно играем наши роли, как сравнением нас с тем надутым и напыщенным театральным царем, который, гордо задрав голову, произносит:
А на самом деле этот царь Аргоса – раб, получающий жалованье: пять мер хлеба и пять динариев. И он, гордо и властно и кичась сознанием своих сил, произносит:
Получит поденную плату и пойдет спать в жалкой конуре.
То же надо сказать о тех неженках, которых носят в носилках, поднимая выше голов толпящегося вокруг них народа. Их счастье только маска. Сорви ее – и они покажутся тебе жалкими. Покупая коня, ты прикажешь продавцу снять попону, чтобы под нею не был утаен какой-либо физический недостаток. Точно так же не купишь ты и раба, тело которого скрыто под одеждами: если торговец невольниками и скрывает под украшениями то, что в рабе может не нравиться, то сами украшения кажутся подозрительными, и если ты увидишь повязку на колене или на локте, ты прикажешь снять ее и показать голое тело. Потом, если ты захочешь оценить и узнать, что представляет собой какой-нибудь скифский или сарматский царь, ты обратишь внимание не на пышную корону его, а на то, что под нею, – и сколько дурного увидишь ты там! Но что говорить о других. Если хочешь оценить самого себя, ты не должен принимать в расчет ни денег, ни дома, ни звания. Загляни внутрь себя. До тех же пор ты знаешь, каков ты, лишь с чужих слов.
Письмо LXXXIV
О собирании книжной мудрости
Мои поездки, встряхивающие время от времени мою апатию, кажутся мне полезными как для моего здоровья, так и для занятий. Почему полезны они для здоровья – это очевидно: мое пристрастие к научным занятиям заставляет меня пренебрегать телесными упражнениями; во время же моих поездок я занимаюсь другими вещами. Но поездки эти полезны и для научных занятий. Я не перестаю читать в дороге. Ибо читать, по-моему, необходимо, во-первых, для того, чтобы не довольствоваться одним собою; во-вторых, чтобы, узнав, какими вопросами занимались другие писатели, я мог судить как о том, что уже исследовано, так и о том, что остается исследовать. Чтение питает ум, и восстановление сил утомленного занятиями ума достигается путем чтения. Не следует только писать или только читать. Занимаясь исключительно писанием, мы истощим свои силы; занимаясь одним чтением, мы можем рассеять свой ум. Надо попеременно заниматься то тем, то другим и уравновешивать одно другим так, чтобы из того, что мы заимствовали путем чтения, письмо создавало нечто целое. Мы должны подражать пчелам, которые летают с цветка на цветок, выбирая наиболее медоносные, и затем все, что они соберут во время полета, распределяют по сотам и, как говорит Вергилий:
Недостаточно выяснено, просто ли собирают пчелы цветочный сок, который уже и есть сам по себе мед, или же они обращают в мед собранный ими материал, примешивая к нему особую, присущую пчелам жидкость. Ибо одни думают, что пчелы обладают искусством не приготовления меда, но только его собирания. Говорят, что в Индии находят мед прямо на листьях местной породы тростника и что мед этот состоит или из росы, присущей тамошним небесам, или из густого и сладкого сока самого тростника. Предполагают, что и наши растения обладают такими же свойствами, хотя и менее ясно выраженными. Их-то и разыскивает и открывает насекомое, обладающее прирожденными к тому способностями. Другие, напротив, думают, что мед образуется путем особого приготовления и перемешивания тех соков, которые почерпаются пчелою из самых нежных зеленых и цветочных частей растения, причем дело не обходится без особого рода фермента, с помощью которого различные элементы превращаются в однородную массу.
Но я уклонился в сторону. Словом, мы должны подражать пчелам и, подобно им, все заимствованное нами путем чтения различных авторов распределять по отделам. Ибо когда разнородные материалы разделены, они лучше запоминаются. Затем стараниями и способностью нашего разума мы должны слить в одно целое различные материалы, так, чтобы хотя и ясно было, откуда что взято, но вместе было очевидно, что это не то, что взято. Так в нашем теле поступает без нашего ведома сама природа. Пища, которую мы приняли, пока сохраняет присущую ей форму и в твердом виде лежит в желудке, обременяет его; когда же она изменится под влиянием желудочных соков, то обратится в кровь и мускулы. Так точно и духовная пища, которую мы приняли, не должна оставаться неусвоенной, чтобы не быть чуждой нам.
Переварим ее, иначе она будет только обременять память, не обогащая ума. Согласимся вполне убежденно с чужими мнениями и тем самым сделаем их своими, и из многих отрывков создадим нечто единое, подобно тому, как из различных слагаемых путем сложения в результате получается одно число. То же должен делать и наш разум: пусть он скроет все, что служит ему материалом, и выставляет напоказ лишь то, что он создаст из этого материала. Если же в тебе и отразится сходство с тем писателем, восхищение которым было особенно сильно, то лучше быть похожим на него, как сын похож на отца, чем, как бывает, похож портрет, ибо портрет все-таки вещь мертвая.
«Итак, что же? Надо ли стараться, чтобы нельзя было заметить, чьему слогу подражаешь, чьему изложению, чьим мнениям?» Я думаю, что часто этого нельзя узнать само по себе, так как талант, по какому бы образцу ни создавал свой труд, налагает печать своего ума, и все заимствованные им мысли сливаются в одно целое. Так, в хоре, хотя он и состоит из многих голосов, однако в целом получается один звук, а между тем там звучат и высокие, и низкие, и средние тона; мужчины перемешаны с женщинами и к человеческим голосам присоединяются звуки флейт. Но все отдельные голоса скрыты, и слышен только один общий. И это в хоре, известном еще древним. В наших же хорах певцов больше, чем в древности было зрителей в театре. И, однако, когда все проходы театра заполнены поющими, почетные места окружены медными инструментами, а на авансцене звучат флейты и другие всевозможные инструменты, из этих различных звуков образуется стройный концерт. Подобен ему должен быть и наш разум. Он должен хранить в себе многие способности, многие знания, опыт многих веков, но все это должно составлять одно целое.
«Но как этого достигнуть?» Внимательными занятиями и постоянным сообразованием наших поступков с требованиями разума. Если ты захочешь руководствоваться его советами, он скажет тебе: брось все, к чему стремится толпа. Брось богатства – они или причина опасностей, или бремя для владеющих ими. Откажись от страстей, как телесных, так и духовных: они изнеживают и истощают. Оставь честолюбие: это вещь пустая, суетная, неверная, не имеющая пределов, тревожащаяся тем, что кто-нибудь следует позади нас или идет впереди. Честолюбие страдает от зависти и притом двояко, а ведь равно несчастны и тот, кому завидуют, и тот, кто завидует.
Взгляни на дома богатых. Какая толпа спорит у их порога за честь первым приветствовать с добрым утром. Сколько унижений надо претерпеть только для того, чтобы войти в такой дом, а когда войдешь, их еще больше. Беги же от порогов этих богачей и их приемных с высокими колоннами. Там ты не только будешь стоять на крутизне, но притом на скользкой крутизне. Итак, беги отсюда к мудрости и вкушай от успокоительнейших и вместе совершеннейших даров ее. То, что люди считают значительным, в сущности ничтожно и выдается лишь по сравнению с еще более ничтожными вещами, а между тем достигнуть этого можно только с большими трудами и опасностями. Тернист путь, ведущий в обиталище славы. Достигнуть же той вершины, до которой бессильна подняться сама судьба и с которой все, что считается людьми высоким, будет под твоими ногами, можно по совершенно ровному пути.
Письмо LXXXVIII
О значении свободных искусств
Ты хочешь знать, что я думаю о свободных профессиях. Я нисколько не уважаю и отнюдь не считаю хорошим ничего, что делается для денег. Эти продажные профессии полезны только до тех пор, пока служат для упражнения ума, но не поглощают его целиком. Ими следует заниматься только тогда, когда ум еще не способен ни на что большее. На них следует пробовать свои силы, но не посвящать им себя вполне. Называют их свободными профессиями, очевидно, потому, что они достойны свободного человека. Однако истинно свободным может считаться только одно занятие, делающее нас свободными, а именно возвышенное, чистое, высокое занятие философией. Все остальное ничтожно и мелко. Да и можно ли считать хорошею ту профессию, которой занимаются гнуснейшие и ничтожнейшие люди? Не учиться нам следует такому делу, а разучиваться.
Иные ставят вопрос, могут ли свободные художества сделать человека хорошим? Они даже не обещают этого и не ставят себе таких целей. Грамматики занимаются наукою о правилах речи, или, если понимают свой предмет шире – о правилах прозы, или, наконец, в самом широком объеме своего предмета, также и стихов. Очевидно, ни один из этих трех предметов не ведет к добродетели. Конечно, ни наука о слогах и словообразовании, ни содержание исторических басен или законы стихосложения не могут устранить страх, укротить волнение и обуздать страсти. То же можно сказать о геометрии и музыке: в них нет ничего такого, что бы заставило перестать бояться и желать. А между тем тому, кто не умеет этого, ни к чему все остальное. Итак, всегда надо обращать внимание на то, учит ли учитель добродетели или нет; и если он не учит ей, его наука не дает ничего, если он учит добродетели, он – философ. Хочешь ли убедиться в том, до какой степени далеки учителя свободных художеств от обучения добродетели? Обрати внимание хотя бы на то, до какой степени не схожи между собою их уроки; а между тем должно бы существовать сходство между лицами, учащими одному и тому же. Если они, например, учат, что Гомер был философом, то при помощи своих доказательств они отрицают это. В самом деле, то уверяют они, что он был стоиком и учил, что выше всего добродетель, что следует умерщвлять страсти и не отказываться от праведной жизни даже ценою бессмертия, то выставляют они Гомера эпикурейцем, прославляющим мирное состояние общества, проводящего жизнь среди пиров и пения, то перипатетиком, учащим о различных родах блага, то академиком (скептиком), отрицающим достоверность всего. Очевидно, что ничего из этого нет в том, кому приписывается все это сразу. Ибо одно исключает другое. Но допустим даже, что Гомер был философом. Очевидно, он стал им ранее, чем писал стихи; итак, будем лучше учиться тому, что сделало мудрым Гомера.
Мне кажется совершенно неинтересным исследовать, кто был старше, Гомер или Гесиод, отчего так скоро состарилась Гекуба, хотя она была моложе Елены, или определять возраст Патрокла и Ахилла. Неужели полезнее изучать, где блуждал Одиссей, чем заботиться о том, чтобы не заблуждаться самому? Грамматики не ленятся исследовать вопрос, где скитался Одиссей, между Италией и Сицилией или за пределами известного нам мира, ибо, казалось бы, нельзя блуждать так долго в столь тесном пространстве. А между тем нас самих ежедневно носят душевные бури, а наша немощь повергает нас во все беды, испытанные Одиссеем. Тут нет недостатка ни в чудовищах, устрашающих взор, ни во врагах. В наших блужданиях тоже есть чудовища, упивающиеся человеческою кровью и поющие коварные льстивые речи; есть и кораблекрушения, и все разнообразие бедствий. Итак, научи меня лучше, как любить родину, жену, отца, как приплыть к далекому берегу спасения, хотя бы претерпев крушение. К чему разбирать вопрос, нарушила Пенелопа супружескую верность или сдержала свое слово, или, наконец, подозревала, что тот, кого она видела, и есть Одиссей, еще раньше, чем узнала это? Научи меня лучше, что такое целомудрие и как велико благо, заключающееся в нем, и должно ли оно ограничиваться телом, или также следует соблюдать его и в помыслах.
Перехожу к музыке. Ты учишь меня сочетанию высоких и низких тонов, тому, как получается гармония двух струн, издающих разные тона. Научи меня лучше, как добиться гармонии в моей душе, как уничтожить разногласие в моих мыслях. Ты перечисляешь мне минорные тона, научи лучше, как не жаловаться среди несчастий.
Геометрия научает мерить землю, но из нее нельзя узнать, как отмерить столько, сколько достаточно для человека. Арифметика учит считать, приучая сами пальцы к скупости, но из нее не узнаешь, как несущественны, как суетны всякие счеты, как мало счастлив тот, для оценки имущества которого нужен труд очень многих счетчиков, как много у него лишнего и как бы стал он несчастен, если б его самого заставили сосчитать его имущество. Какую пользу принесет мне умение делить поле на участки, если я не умею делиться с братом? Что пользы в искусстве отмерять югеры с точностью до десяти футов, если властолюбивый сосед, старающийся оттянуть у меня в свою пользу какой-нибудь клочок земли, является источником огорчений? Геометрия учит, как не терять ни фута своей земли, а я хотел бы научиться искусству оставаться веселым, лишившись даже всего имущества.