— Не знаю, Стефан… Спина его, плечи, шея его… А лицо… Не знаю, другое лицо.
— Ну конечно другое, — поддержал Стефан. — Ему Герзиг другое сделал. Выкроил! Ты что, швов не видишь?
Я вертел в руках солдатскую книжку Бауэра и спросил, сам еще не зная для чего:
— Бауэр! Кем вы служили в армии?
Стефан перевел.
— Сапером, господин комендант.
— Сапером?! Пусть покажет руки.
Бауэр как будто не понял моего вопроса и не спешил показывать свои руки.
— Руки на стол! — громче, чем хотелось, приказал я. Теперь я знал, что не ошибусь.
Он медленно поднял и положил на край стола две большие белые кисти с длинными холеными пальцами.
— Поверните другой стороной.
Он показал ладони — розоватые, красивые ладони без единого мозольного бугра.
— Врете, Бауэр, никогда вы сапером не были. Уж я-то знаю, какие руки у саперов.
Бауэр начал что-то лопотать, но на его руки, как коршун, налетел Томашек. Он приподнимал их, ощупывал, как будто это были руки трупа, и вдруг, отбросив с гадливым ужасом, закричал:
— Он! Он, Стефан! Хаммерман! Человек-молоток! Мы не знали его фамилии, его все звали только так — Хаммерман. Потрогайте здесь. Потрогайте. Господин комендант, вот здесь…
Чтобы успокоить его, я ткнул пальцем в ребро ладони и ощутил твердость хорошего дерева. Только длительной и специальной тренировкой можно было добиться такой плотности мышц.
— Что вы этим хотите сказать, Томашек? Я и так вижу, что он служил кем угодно, но только не сапером.
— О! Что он делал этой рукой, господин комендант! Он приезжал к нам в лагерь и учил убивать. Не думайте, что они не умели убивать. Они все умели: стрелять, вешать, сжигать, душить газом. Хорошо умели. Но они не умели убивать дешево и быстро, не умели экономить горючее и пули. А он умел. Он один. Без пуль, без всего. Только рука. Вот эта рука. К нему подводили человека, и он убивал. Одним ударом. Ребром ладони по горлу. Вот так, — стал неловко взмахивать тощей рукой Томашек, — вот так. Один удар, и человек падает, хрипит и умирает. Один за другим, один за другим. Шесть человек в минуту. Точно по часам. Проверяли другие офицеры, смотрели на часы, потом аплодировали. Они тоже пробовали, но у них не получалось. Человек еще долго дышал, его тошнило кровью. Приходилось пристреливать. А он — нет! Ты помнишь, — подскочил к Бауэру Томашек, — мальчика, которого к тебе подвели? Помнишь, Хаммерман, маленького мальчика? Чистенький такой был мальчик, ничего не понимал. Сколько ему было лет, палач? Семь? Восемь? Он смотрел в землю. Ты погладил его по голове, и тогда он ее поднял. Его никто еще не гладил по голове в этом лагере. Ты первый. Он обрадовался и улыбнулся тебе. Ты помнишь? Ты тоже улыбнулся и одним ударом, вот так, нет, не ребром ладони, всего двумя пальцами. Вот этими пальцами. Смотри, палач. Вот так ты ударил его по тонкому горлу. Он упал на твои сапоги. Ты перекинул его сапогом на спину, чтобы все могли видеть, как мальчик умирает. Помнишь, палач? Не может быть, чтобы ты забыл этого мальчика, Хаммерман!
Томашек задыхался. Его хилое тело трясла и расшатывала буря переживаний. Он снова видел все и ревел страшным голосом истязаемого человека. Стефан подхватил его и потащил к дивану. Томашек продолжал вопить и вырывался из рук. Я приказал вывести его из кабинета и дать ему каких-нибудь капель.
Мы остались с Бауэром вдвоем. Он убрал со стола руки и что-то говорил, забыв, что я его не понимаю, — наверно, уверял, что произошло досадное недоразумение и никакой он не эсэсовец, а солдат вермахта. А я не мог на него смотреть. В ушах у меня еще бился вопль Томашека. Я видел мальчика, которого Бауэр переворачивает носком сапога. И еще одного мальчика, лежащего в луже крови на перекрестке ленинградских улиц.