— Где он?
— Внизу. Я подумал, что тебе будет интересно… Опять клиника.
— Веди в кабинет, я сейчас.
Задержанный и по внешнему виду не был похож на рядового солдата. Хотя он и старался выглядеть таким же тупым и забитым, как все пленные в первые дни, но в его глазах мерцала та властность, от которой трудно избавиться людям, привыкшим командовать и распоряжаться судьбами подчиненных. Потрепанную гражданскую одежду распирали вздутые мышцы спортсмена-тяжеловеса. Длинный свежий шрам огибал подбородок, поднимался к правой скуле и там расщеплялся на розовые лепестки, расходившиеся в разные стороны. Чуть набок, будто принюхиваясь к неприятному, был свернут и тонкий с горбинкой нос. Видимо, Герзигу пришлось немало потрудиться, чтобы склеить эту сильно пораненную физиономию.
— Фамилия? — спросил я.
— Пауль Бауэр, — ответил он, — ефрейтор.
Стефан перевел, но добавил:
— Врет. Штурмбанфюрер. — И что-то зло сказал пленному по-немецки.
Тот очень спокойно и твердо возражал. Чем больше разъярялся Стефан, тем уверенней становился Бауэр. Мне надоело слушать их непонятный разговор.
— Спроси его, куда он собирался бежать.
Бауэр назвал какую-то деревушку в Баварии и сказал:
— Дом. Семья. Гитлер капут, война капут.
— С чего ты взял, что он эсэсовец? — спросил я у Стефана.
— Одну минутку.
Он выскочил в приемную и ввел тощего, все еще не набравшего мало-мальски приличного веса Томашека. Остановившись в дверях, Томашек долго смотрел в спину Бауэра, потом вытянул костлявый палец и решительно сказал:
— Он!
— Подойдите, Томашек, — пригласил я его. — О ком вы говорите?
Томашек мелкими, шаркающими шагами подошел к столу и сбоку заглянул в лицо пленного. Потом отступил назад, опять посмотрел в спину и затылок Бауэра, снова вгляделся в лицо. Видно было, что он растерялся. Плоские, прилипшие к деснам губы дрожали, вытянутый палец то неуверенно вытягивался, то прятался в сухом кулачке.
— Смотри, Томашек!, Смотри! — просил его Стефан. — Хорошенько смотри! Он или не он?
В кабинете стало так тихо, что слышалось частое, всхлипывающее дыхание Томашека. Он боролся с собой, со своими сомнениями. Он боялся обвинить ни в чем не повинного человека в самом страшном, что видел в своей жизни. Выпученными глазами смотрел он на пленного, что-то узнавая и отвергая. Проходила минута за минутой. Бауэр недоуменно озирался, переводя глаза то на Томашека, то на меня, как бы прося объяснить, что происходит. Наконец Томашек, страдальчески улыбнувшись, сказал Домановичу: