Где–то, быть может, сейчас тоже не спит, мается в творческих муках пытливый аспирант–историк. Склонившись под настольной лампой, чихая, листает пыльные подшивки пожелтевших газет.
И он, и я, разделяемые тысячами километров, в этот предрассветный час размышляем об одном и том же — о бурном времени шестидесятых–восьмидесятых годов.
Для меня оно — молодость.
Для начинающего исследователя — противостояние двух сверхдержав: СССР и США. Начитавшись до тошноты газетной трепатни, засядет будущий профессор за диссертацию на тему: «Холодная война на море». Ему, аспиранту, без пяти минут кандидату наук, надобно послушать тех, кто на себе испытал то самое «противостояние». Да как, не выходя из тёплой квартирки, сидя у камина, сыскать участника «холодной войны»? Проще обложиться старыми подшивками газет и журналов, состряпать учёную степень из вороха макулатуры.
А было так…
25 июня 1961 года из Новосибирска на Дальний Восток отправился воинский эшелон. Состав пассажирских вагонов, набитых призывниками, стучал колёсами на стыках, грохотал по станциям. Тын–дын…Тык–дык…Тын–дын…Тык–дык… А мне слышалось: к мо- рю… К мо–рю… К сине–му… К сине–му…
И так шесть тысяч километров до Владивостока.
Эшелон подолгу простаивал на каких–то безымянных разъездах, пропуская вперёд скорые, литерные, почтово–багажные, пассажирские и грузовые поезда. Высокое начальство в погонах и без погон, в мундирах и в штатских пиджаках наплевало с высокой колокольни на несколько сотен парней, изнывающих в тесноте и табачном дыму, томящихся от жары на жёстких полках в душных купе. «Пусть привыкают к духоте. Они — будущие подводники», — так, видимо, рассуждало высокое начальство, задвигая эшелон на задворки больших станций. А, скорее всего, никак оно не рассуждало. На то, ведь, оно и начальство, чтобы умом не напрягаться.
Поговорку «В тесноте, да не в обиде» явно сочинили те, кому не довелось ехать в скученном вагоне. Она, возможно, годится для жильцов барачной коммуналки или подозреваемых следственного изолятора. Но мы, вчерашние школьники, теснились с большой обидой на тех, кто натолкал нас как селёдок в бочку. Обижались мы, понятно, выразительными словцами. Слышали бы их наши обидчики — их сразу бы хватила кондрашка.
Счастливчики, занявшие верхние полки, скоро отлежали на них все бока, запросились вниз. А к ночи, когда мерное постукивание колёс морило в сон, они сожалели, что уступили спальные места и теперь вынуждены сидя коротать долгие ночи.
А днём скучать не приходилось. Мы до одури горланили песни, травили анекдоты, играли на щелбаны в подкидного дурака и находили другие развлечения. Самым распространённым и весёлым было бросание кашей–кирзой из окна вагона. И ещё грязновато–жёлтой, густой массой под названием «горошница». Похожие на тазики, дюралевые бачки с этими «деликатесами» исправно — утром, в обед и вечером выдавались нам из вагона–камбуза. Жуткому на вид и на вкус содержимому бачков мы нашли достойное применение. Многих призывников заботливые папы и мамы, бабушки и дедушки снабдили в дальнюю дорогу увесистыми сидорами с домашней снедью. Еды хватало. И потому все, кто был ближе к окнам, набирали полные пригоршни ячневой или гороховой размазни, выставив руки наготове, ожидали удачные мишени в виде прохожих. Со всех окон эшелона веером летела «горошница», залепляя случайным людям лица и одежду. Стрелочникам, путевым обходчикам тоже доставалось. В них швыряли твёрдыми, засохшими как кирпичи, буханками чёрного, кислого, непропечённого хлеба. Точно такого, какого в начале войны со слезами выпрашивали голодные дети у моего отца — начальника конвоя, из–за которого он потом почти всю войну отпахал в штрафбате. Далёк я был от этих праведных мыслей, как и мои новые товарищи по купе, со смехом пулявшие кусками ржаной кислятины из окна вагона. Особенно охотились на девиц, гуляющих у вокзалов. В них метились более тщательно, и каждое попадание сопровождалось дружным хохотом.
После броска руки быстро замывались из чайника. Начальник эшелона, капитан третьего ранга Лихой, и с ним несколько матросов бегали по вагонам, выискивали хулиганов, заставляли сидящих у окон показывать руки. Найдут следы каши — упекут в карцер. Был такой в хвостовом вагоне. Там уже сидело несколько выпивох, драчунов, непослушников и других нарушителей воинской дисциплины. Возможно, у начальника не было таких прав, чтобы за провинности сажать в карцер, потому как мы ещё не приняли воинскую присягу. Но милицию Лихой не вызывал. Заявлять о правонарушениях — самому себе навредить. Он справлялся сам.
Перед какой–то большой станцией Лихой провёл с нами беседу.
— Поезд «Москва — Пекин» стоит у вокзала. Покажите братьям–китаёзам воспитанность, рабоче–крестьянскую солидарность и дружественное отношение. За непочтительное поведение с иностранцами — строго накажу!
Лучше бы не предупреждал!
Не успел Лихой выйти из купе, как мы извлекли из–под нижней полки припрятанный там бачок с гороховой размазнёй. Зачерпнули полные пригоршни, приготовились к атаке желтолицых. Не знали мы тогда, что через каких–то семь лет эти «братья» многих наших парней на Даманском положат. Есть такой остров на реке Уссури. На него узкоплёночные братки валом пёрли, наши пограничники насмерть стояли, от злобных «братьев» оборонялись. Кабы знать об этом наперёд, мы бы их не только гороховой размазнёй встретили.
Колёса нашего эшелона уже на входных стрелках грохочут.
— Ну, ребята, приготовиться! — задорно кричит кто–то.
А вот и «Москва — Пекин». На перроне китайцы с китаянками. В белых брюках. Важные. Прогуливаются, не спеша. На окнах белоснежные занавесочки. Всё культурно. Всё чин–чинарём. И вдруг как шрапнелью, по китаёзам, по белым занавесочкам загранпоезда горошницей — огонь!
Свистит наш паровоз. С бешеной скоростью пролетаем станцию. Перед глазами мелькают вагоны китайского поезда. В его тамбурах хлопают двери. За ними прячутся перепуганные до смерти, забрызганные кашей пекинские пассажиры. И вот по проходу бежит запыхавшийся начальник эшелона. Хрипло, с надрывом ругается: