Книги

Рыцарь и его принцесса

22
18
20
22
24
26
28
30

— А это уж мы посмотрим! — улыбнулась седьмая и вновь запела колыбельную на нелюдском языке.

Нелюдь

И слышу узких могил вкрадчиво-тихий зов, Ветра бездомного крик над перекатом валов, Ветра бездомного дрожь в закатном огне. Ветра бездомного стук в створы небесных врат И адских врат, и гонимых духов жалобы, визг и вой… О, сердце, пронзённое ветром, их неукротимый рой Роднее тебе Мадонны святой, мерцанья её лампад.

Уильям Батлер Йейтс

1

Слова порождали зримые образы, что сменяли один другой в летучем хороводе сидхе… отдалялись, покуда не померкли, не развеялись колдовством, и последний отзвук растаял в безмолвии.

Иные события и лица Джерард, как ваятель резцом, набрасывал меткими и верными взмахами; об ином кидал пару скупых, хлёстких фраз; что-то же и вовсе обходил молчанием: от незнания ли, от нежелания ли сверх меры тревожить дорогой призрак или бередить раны, для коих и время явилось бессильным лекарем. Но и из безмолвия выступала история торжествующей подлости, любви и величия душевного в плену низкого разврата.

Заворожённая повестью о былом, я напрочь выпустила из памяти среди каких чащоб пролегал наш путь. Осознав ли тщетность бега от давно свершённого или, быть может, сжалившись над изнеженной спутницей, Джерард всё замедлял шаг, пока не остановился вовсе, когда мы уже неспешно, точно при куртуазной прогулке, вышли на обласканную закатным солнцем прогалину.

Густая сеть лучей позолотила вершины деревьев, и на простёртых к свету ветвях уже наметились набухшие почки. День-другой тепла — и липкие листочки прорвут тонкую кожицу оболочки, а ленивые покуда, стоячие воды снегов обратятся ручьями, что вприпрыжку побегут с пригорков взапуски. Пройдёт ещё немного времени, от влажной прохлады низин поднимется туман. Земля оденет сиротскую наготу в пышное весеннее одеяние, бедово-зелёное, как глаза Джерарда.

Наёмник замер, приклонившись к стволу ясеня, такой же высокий и стройный, исполненный потаённых земных сил. Я следила за ним сквозь частую паутину ресниц, позлащённую закатным светом, и в тот миг впервые вполне и явственно осознала, насколько чужд он миру людей, пусть и сумел выживать лучше иных прочих, рождённых и выросших в нём, хоть за то и не миру был обязан. Напротив, мир тот не раз и не два испытывал его на излом, выведывал пределы боли. Мир людской был равно чужд ему, и всякий куст, иль дерево, иль зверь был роднее Джерарду, нежели любой человек из отцова замка. С невольной горечью уразумела, что и сама я едва ли посмею посягнуть на дружбу или же, того паче, любовь воспитанника сидхе.

Обратив вовне невидящий и зрячий взор, Джерард стоял, сомкнув скрещенные руки, точно удерживал себя в жестоком объятии, усмирял мятущееся внутри тёмное, злое. Ярость, что устремляется вовне, но не иссякнет, не расточится, потому как поистине направлена на него самого. Она губительна и опасна для всех, кто ни есть рядом, но всего тягче калечит изнутри того, кто впустил злодейку в свою душу.

И врагам своим не пожелаю изведать подобного чувства, ибо оно хуже страдания. Страдание через боль ведёт к очищению, к обретению новых сил. Гнев же этот произрастает из малого семени, и, пав на благодатную почву, что питает его отчаянием, насыщает ненавистью, он оплетает душу ядовитыми побегами, кровавит шипами, а чёрные цветы его застят свет, и любое светлое чувство гибнет, коснувшись чёрных лепестков.

Много бы отдала я за умение изъять, не причинив большей боли, те ядовитые всходы; не позволить им погубить живую душу, отравить разум и сердце…

Провела, едва касаясь, по стиснутым пальцам, по чётче обозначившейся под золотистой кожей веточке вен. Притронулась, сама не своя от собственной дерзости, и, казалось, ловлю отголосок его боли, и вздрагиваю от этого.

— Вот как… — шепчу, — выходит, не всё ложь, что говорят о Джерарде Полуэльфе…

— Значит, не всё ложь? — ощерился наёмник и вскинул бедовую свою гордую голову. — Как же, слышал, что болтают обо мне. Знаю, о чём хочешь спросить, леди. Да не решаешься. Ну же, спроси: убивал ли я своего отца? И вот что отвечу: да, убил! И не жалею об этом. Жалею об ином: что человека возможно убить лишь единожды…

Не знаю, чего он ждал от меня, решившись на это признание. Что отшатнусь в ужасе и гневе? Прокляну извергом, отцеубийцей? Да кого? Язычника, не знающего о христианских заповедях? Да и кто бы поведал ему о них? Сидхе?

Я не отшатнулась и не прокляла. Лишь разделила снедавшую Джерарда боль. Не осудила его, и не потому только, что любила. Наперекор всей премудрости, в которой наставляли меня с малых лет, в сердце своём я оправдала поступок Джерарда, настолько силён был во мне гнев на нечестивого его отца. Что уж говорить о Джерарде? Должен ли он любить и почитать такого-то отца, после того, как тот обошёлся с несчастной его матерью и c ним?

Мне сталось больно и горько за него, за путь, коим ему довелось пройти, но слова Джерарда не явились для меня откровением, точно некто более мудрый и сведущий заранее предсказал единственный возможный исход.

Медовое сияние просачивалось сквозь тёмные шатры сосен, подсвечивая в хризолитовый, янтарный, изумрудный. Как бы не хватился дочери отец в неурочный срок! Ведь, забывая обо мне на дни и по целым неделям, бывает и так, что ард-риагу приспевает охота послать за мною, а то и прийти самому, будь то ясный день или глухая полночь. Но могу ли знать наверняка, что друг мой не замкнётся в отчуждённом молчании, не укорит себя: — жаль, не вернуть сказанного, не залетит вспять в уста однажды спорхнувшее с них слово, обидное ли, злое, вовсе не должное стать произнесённому? Выдастся ли ещё минутка откровенности, откроет ли мне сердце тот, о ком столько лжи, оттого что никому он не поведал о себе правды? А я ради неё, правды этой, раз так тому быть, стерплю отцовский гнев, приму на себя вину за долгую отлучку… готова и призраком свободы пожертвовать, пусть отец запрёт мою дверь на хитрый замок, пусть и из окон не увижу юной весны, что шествует красавицей в зелёном убранстве сидхе. Пусть — дороже весны и переменчивой отцовской милости стала мне правда о моём друге. И, глядя в отчаянную зелень глаз, я тихо попросила:

— Расскажи мне.