– Вот именно. У каждого свое дело. Ты, Витенька, не мельтеши и понапрасну не волнуйся. Тут уж как судьба распорядится… А я вчера гадала. У одной девчонки карты нашлись, так я не удержалась. Если карты не врут, предстоит нам с тобой дальняя дорога, потому что есть общий крестовый интерес. И утешимся мы маленьким-маленьким валетиком!
– Так тому и быть! – широко улыбнулся Виктор, уже не стесняясь, поцеловал Машу и побежал в расположение разведроты.
Именно в этот миг из-за леса брызнули первые лучи солнца. Они так рельефно и так четко высветили надвигающуюся с запада армаду самолетов, что Громов на секунду залюбовался этой картиной. В следующую секунду он понял, что надо немедленно искать укрытие. У самой кромки леса стояли закопанные по самую башню танки. Громов бросился к ним и юркнул под ближайший. Рекс пристроился рядом.
– А-а, Громов! – услышал Виктор хрипловатый басок.
– Ба, Маралов! – обрадовался Виктор. – Вот так встреча! Ты как здесь очутился?
– Своим ходом. Триста верст на гусеницах – и я на славной курской земле, – покусывая травинку, заявил танкист.
– И давно здесь?
– Трое суток.
– Отмахать триста верст и зарыться в землю? Вот-вот наступать, а вы по самые уши в черноземе. Что-то я тебя не понимаю.
– Эх ты, пехота, – хлопнул он Виктора по плечу. – Это ведь только кажется, что танк – броневой щит. Поджечь его ничего не стоит. Даже паршивая бутылка с зажигательной смесью останавливает эту массу железа. А для пушки или самолета нет лучшей мишени, чем «железный гроб». Так что я взял за правило: до поры до времени сидеть тихонько и не высовываться.
– А как нога? Я ведь из госпиталя вышел раньше тебя.
– Костяная! Своя! – хохотнул Маралов.
Танкист балагурил, смеялся, а Виктор никак не решался взглянуть ему в лицо. Он побаивался это делать еще в госпитале, а ведь их койки стояли рядом. Танк Маралова подбили в последний день Сталинградской битвы. Тридцатьчетверка пылала, как сноп соломы. Экипаж погиб. Весь. Погибшим считали и командира роты Маралова, даже похоронку отправили. Но когда спецкоманда осматривала обуглившиеся танки и собирала то, что осталось от экипажей, комроты застонал. Потом госпитали, операции, пересадки кожи. Все бы ничего, если бы не лицо. Ни бровей, ни ресниц, ни волос на голове. Ушей и носа – тоже почти не было. Сплошной ожог, прикрытый тонкой лилово-красной кожей.
Но Маралов не унывал. Не было в госпитале человека веселее его. Он балагурил, острил, по любому поводу сыпал анекдотами. Никому и в голову не приходило жалеть старшего лейтенанта или сочувственно расспрашивать, как он думает жить дальше. И вот ведь чудеса: самые хорошенькие и самые неприступные медсестры прямо-таки роились вокруг Маралова. Но что больше всего поражало претендентов на роль госпитальных сердцеедов: в глазах девушек не было и намека на сердобольность или жалостливость, нет, и голубоглазые, и черноокие светились неподдельной влюбленностью в танкиста. Вот и пойми женскую душу!..
Маралов шел на поправку. Лицо его не смущало, а вот нога не давала покоя: два перелома и разбитое колено. Это не шутки.
– Хотят списать подчистую, – хрипел он Виктору по ночам. – Черта с два! Не на того напали. Да я одной рожей так испугаю фрица, что тот вмиг околеет. Лишь бы сесть в танк. Ты же спортсмен, помоги, придумай, как разработать сустав: на комиссии сказали, что вся загвоздка в нем.
И Виктор придумал. Тут была и бесконечная ходьба по лестницам, и лазание по шведской стенке, и велосипед… В тот день, когда Громов выписывался, Маралов, хоть и сильно хромая, но уже без костылей проводил его до ворот.
– До встречи, – обнял он Виктора. – Война хоть и большая, но там тесно. Увидимся! И вообще предлагаю въехать в Берлин на моей броне.
– Принято, – улыбнулся Виктор. – Я тебе напишу.
Но так и не написал. И вот теперь командир танкового батальона капитан Маралов принимает товарища по госпиталю под своей тридцатьчетверкой.