Выходец их еврейского кишиневского местечка, Иосиф Уткин так глубоко проникся мелодией русской напевности, что порой его стихи, впоследствии переложенные на музыку, напоминают скорее не авторскую, а народную песню:
Иногда бывало и так, что Уткин, внезапно умолкнув и побледнев, поспешно выскакивал из-за стола и, щадя наши чувства, закрывался у себя в комнате. На меня, я помню, сам облик поэта – высокого, стройного, черноволосого красавца производил не меньшее впечатление, чем его стихи. К тому же невозможно было без сердечного содрогания видеть его страдания, которые он на наших глазах так мужественно переносил. Война постоянно присутствовала в этом нашем временном пристанище эвакуированных, и скрыться от нее было некуда.
В Москве мы продолжали часто видеться с Иосифом Уткиным, поскольку жили в одном и том же доме в Лаврушинском переулке в соседних подъездах. Рука болела у него до самой смерти, а умер он в 1944 году, когда ему было всего лишь сорок один год...
Ну, почему у нас в России так рано умирают поэты?!
Маленький томик его стихов, столь драгоценный для меня, – «На память милой Танюше!» – я получила в подарок от его жены Валентины уже после смерти поэта.
Мой папа, как я уже писала, был в Москве и постоянно по заданиям Совинформбюро вылетал на фронт. Мы с замиранием сердца ждали его писем. Моя бабушка то и дело заглядывала в окно нашей маленькой квартирки – не идет ли почтальон. И что он несет – письмо? Или... что-то другое? В нашем случае этот вестник добра – или наоборот ужасной беды – был худосочным, безусым парнишкой, которого подкармливали все, кто чем мог. Надо полагать, во всем Ташкенте, как и в других городах и населенных пунктах нашей необъятной Родины, не было такой руки, которая, принимая фронтовой треугольник письма от своих любимых, не возблагодарила бы чем-нибудь этого избавителя от мучительного ожидания. Во всяком случае, моя бабушка всякий раз выскакивала к нему навстречу на крыльцо и, не давая опустить долгожданный треугольник в щель почтоваго ящика, непременно одаривала парнишку чем могла – то сахаром, то яблоком, то сухарями из своих домашних запасов.
Остальные мужчины нашего двора пристроились работать в разные газеты и издательства – надо было содержать семью, а творчеством обеспечить самое скромное существование было весьма проблематично.
Молодые женщины – моя мама и Анна Никандровна Погодина – подлежали трудовой повинности и работали в детском приемнике, куда со всего Ташкента и области свозили детей, потерявшихся в неразберихе войны, отступления и бегства. Трагедия бездомных, осиротевших, перепуганных насмерть ребятишек, одна страшнее другой, ежедневно обрушивались на персонал приемника, и они как могли старались отогреть их, утешить. Хотя сами никакого утешения для себя не находили и возвращались домой без сил, измученные и угнетенные.
Ну, а в случае с Еленой Сергеевной Булгаковой население нашего двора пережило настоящий шок – выяснилось, что никакой трудовой повинности она по возрасту не подлежит. Глядя на это прелестное лицо, на эту осанку, на весь ее лучезарный облик, невозможно было себе представить, что и она может иметь солидный возраст. Во всяком случае, все имеющиеся в наличии мужчины замирали при появлении булгаковской Музы, а поэт Владимир Луговской был сражен наповал...
В Ташкент Елена Сергеевна привезла с собой бесценный груз – рукопись неопубликованного романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Известно, что, умирая на руках у жены, Булгаков просил ее давать читать друзьям свой роман: «Чтобы знали, чтобы знали», – прошептал он из последних сил. Это завещание своего мужа Елена Сергеевна свято выполняла, и по всему нашему двору ходила эта запрещенная и столь опасная рукопись. Но никакой утечки информации, как говорится, не произошло, и посвященные лишь переговаривались полушепотом, сокрушаясь, скорбя и надеясь. Ждать появления в печати «Мастера и Маргариты», как всем известно, пришлось едва ли не четверть века, пока, наконец, в № 11 за 1966 год и в № 1 за 1967 год в журнале «Москва» роман с большими купюрами не был представлен читающей публике.
Мы с бабушкой уезжали из Ташкента, когда обстановка в городе становилась поистине катастрофической. Всеми видами транспорта в Ташкент прибывали потоки беженцев, они разбивали палатки прямо на площадях, лепясь по возможности поближе к фонтанам, или к арыкам, а то и просто располагались на тюках под открытым небом, благословляя азиатский климат и неизвестно где справляя насущные человеческие потребности. По городу расползались инфекционные заболевания – сыпной и брюшной тиф, дизентерия. Шло повальное воровство. Узбекские власти не в состоянии были справиться с этими стихийными последствиями войны. Некогда «хлебному городу Ташкенту» грозил голод.
Благополучие нашего писательского двора на улице Жуковского было весьма и весьма относительным. Писателям полагался ежедневный продуктовый паек, который распределялся в местном Литфонде, в центре города. Он состоял из супа, заправленного жареным луком и манкой, и неизменного плова без малейшего признака мяса. Роскошь Алайского рынка с его неслыханным южным изобилием становилась все менее доступной для большинства писателей. Хоть и приткнулись столичные литераторы в местные редакции и издательства, денег все равно не хватало, а вещи для обмена на продукты давно уже кончились. Так что все эти горы и груды арбузов, дынь, помидоров, баклажан, персиков, винограда, зелени оставались для нас предметом недоступного вожделения. И жены писателей, кто с чем мог, таскались через весь город за полагавшимся ежедневным пайком.
В такой ситуации мы с бабушкой покидали Ташкент.
В Москве я была единственным ребенком в нашем доме в Лаврушинском переулке. Мы завели котенка Мурзика, и с ним я ходила гулять. В основном я со своим котенком Мурзиком лазила по развалинам Художественной школы, прямо напротив Третьяковской галереи. Сама Третьяковка, надежно укрытая зеленой маскировочной сеткой с изображение сквера, оставалась невредимой.
Развалины Художественной школы, правое крыло, примыкавшее к нашему дому писателей по Лаврушинскому переулку № 17, поросло цветущей мать-и-мачехой, и я собирала букетики желтых цветов.
Но самым ярким воспоминанием о тех днях были моменты, когда отец возвращался домой из очередной командировки в войсковые части и привозил оттуда армейский паек: американскую тушенку в длинных жестяных банках, галеты и круглый шоколад, закатанный в станиоль, – неприкосновенный запас пилота. Бабушка устраивала нам пир – она жарила американскую тушенку с привезенным из Ташкента луком, и по квартире разносились такие запахи, при воспоминании о которых у меня до сих пор текут слюнки. Это был настоящий праздник, и те, кто испытал нечто подобное в полуголодное военное время, находясь на фронте или в тылу, никогда не забудут американскую тушенку. Тем грустнее сознавать, что после окончания войны в нашей официальной пропаганде прочно утвердилась тенденция замалчивать тот неоспоримый факт, что Америка в самый критический момент для нашей страны оказала нам столь ощутимую помощь. Ну, конечно, нечего нам прогибаться пред ними.
В Переделкино мы не ездили – там все еще стояла моторизованная часть.
В школу я не ходила целый год, зато досконально изучила все три толстые тома «Истории искусств» П.П. Гнедича и шеститомное издание А.Э. Брема «Жизнь животных», так что едва не стала натуралистом, но гены взяли свое – недаром же я родилась в литературной семье.
Но вот она пришла, пришла Победа! Толпы ликующего народа на Красной площади, слезы, жажда слиться со всеми, вот с этими – незнакомыми, своими.
Праздник Победы, как известно, состоялся не сразу, а спустя некоторое время, 24 июня 1945 года. Был хмурый, дождливый день – не было тогда авиации, разгоняющей облака. Николай Вирта вместе с другими писателями из радиостудии, оборудованной в ГУМе, комментировал парад Победы, непосредственно наблюдая его в витринные окна пассажа. Меня взяли с собой на парад Олег Леонидович Леонидов с женой, и я стояла в первом ряду слева от мавзолея вместе с другими детьми.