Когда стало припекать майское солнце, мы встречались напротив его дома на полукруглой гранитной скамье. Однажды он принес маленькую книжку Ивана Бунина «Митина любовь».
— Почитайте вслух, пожалуйста, — протянул он ее мне. — Люблю Бунина. Сегодня захотелось укрыться под его голосом...
Лучше не скажешь, — подумал я. И под грохот и свист недалекого обстрела я стал читать благоуханную прозу, перемежая ее стихами — их во множестве я знаю наизусть. Михаил Алексеевич сосредоточенно слушал, кисти рук положив на изгиб своей палки, трудно дыша и закрывая глаза — то ли от слабости, то ли от желания лучше видеть бунинский пейзаж.
В начале июня нас задержал в столовой Союза писателей сильнейший обстрел: снаряды с шорохом и стоном, словно испытывая угрызения совести от того, что вот-вот должно произойти, перелетали здание Союза и с треском разрывались на той стороне Невы. Кто-то из сидевших в столовой страдальчески проговорил:
— Как надоело!.. Как надоело!.. Когда же это кончится, господи!..
— Кончится, — глухо отозвался Михаил Алексеевич и стукнул палкой о пол. — Самое страшное уже позади, остается пережить вторую половицу, а там...
Он так светло улыбнулся, что все почувствовали грядущее освобождение, все (об этом говорили лица моих товарищей) уверовали в это, хотя и без того, что сказал Михаил Алексеевич, жила в каждом вера в нашу победу, но литые, мужественные слова старого человека вере этой придали крылья и в артерии влили свежую кровь.
— Почему не уедете, Михаил Алексеевич? — спросила его одна из знакомых. — Победа придет не завтра и не послезавтра, надо полагать, а вы — в чем душа...
— Хуже, когда человек опухает, — сказал на это Михаил Алексеевич. — Победа будет через два-три года, не раньше, я отлично понимаю, хорошо вижу всю обстановку. Мы воюем со всей Европой под оружием фашистов, а мы одиноки... Но нелепо думать, невозможно представить, что вот на этом углу стоит шуцман и командует движением транспорта... Вы можете такое представить? Ну, то-то оно и есть!
Никто из коренных питерских не в силах был представить этого, никто не допускал, что победит фашист.
— Значит, надо потерпеть, — добавил Михаил Алексеевич. — Тем, кто на фронте, хуже, чем нам. Вы как на этот счет?
И молодые и старые рассмеялись. Полчаса спустя обстрел кончился. Я вышел с Михаилом Алексеевичем на набережную. Пахло гарью, чем-то еще, что не имело имени и что было только в блокаду...
— Не дай бог долго держаться блокаде, — сказал Михаил Алексеевич, — но так или иначе, а книг у нас хватит на то, чтобы жить в своем мире! После Бунина перейдем к Зайцеву, потом отыщем что-нибудь у Куприна. Крачковского читали, знаете этого писателя? Как жаль, не переиздают его рассказов... И Будищева забыли.
Я признался моему старшему, доброму другу, что Зайцева — четыре книжки — продал неделю назад. Михаил Алексеевич, сочувствуя мне, покачал головой. И — выдумал ли сию секунду или сказал правду, но утешил меня тем, что две недели назад и ему пришлось расстаться с хорошими книгами.
— Но я их не продал, а выменял на продовольствие, на крупу и табак. Шесть книг — стакан крупы и полстакана самосада! Есть же такие богатые люди!..
При упоминании самосада я расцвел в мечтательной и, вероятно, весьма глупой улыбке.
— Покурить бы сейчас махорки! — полупропел я.— Самокрутку из ярославского номер второй! А был еще такой — белочкой назывался...
Михаил Алексеевич попросил не уходить — он обещал минут через пять-шесть прийти. Он вернулся с толстенной самокруткой, но в ней была не ярославская, а кременчугская, крепкая махорка.
— А теперь фашистская сволочь может пас обстреливать, — спокойно, прислушиваясь к чему-то, сказал Михаил Алексеевич. — Она ничего не понимает, — как может она победить?
Зажигательный снаряд попал в январе сорок второго года в тот дом, в котором жил Шилов. Дом загорелся. Федор Григорьевич, ни о чем не подозревая, разговаривал в лавке писателей о старых книгах, недоумевал, почему не продают старые, редкие книги, а приносят те, что только и всего лишь подержанные. Видимо, хорошую, редкую книгу придерживают...