Днем холод больше издевался, чем в самом деле пытался погубить его. Облизывал шершавым гранитным языком лицо, грыз тупыми зубами костяшки пальцев, пробирался под гамбезон ледяными ручейками, зато ночью брал свое сполна.
Первые две ночи Гримберт не мог заснуть, холод перемалывал его тело с такой силой, что хотелось выть во весь голос, а слезы мгновенно превращались в ледяную коросту прямо на щеках. Потом кто-то — кажется, это был Виконт — милосердно бросил ему несколько охапок соломы и шкуру. Шкура была дрянная, вонючая, скверно выделанная и больше похожа на гниющий остов какого-то животного, но Гримберт зарывался в нее на ночь, ощущая едва ли не блаженство. Он еще не знал, что холод лишь одно из первых уготованных ему испытаний.
Были и другие — много других.
Иногда вперемешку с насмешками и камнями ему перепадала пища. Она падала прямо в помои и испражнения, что всякий раз ужасно смешило рутьеров, вызывая среди них оживленные споры о том, сколько вилок для рыбы полагается иметь за графским столом и не причинили ли они, часом, оскорбления своему гостю, нарушив принятую при дворе очередность блюд.
Пища была такого свойства, что мало чем отличалась от отбросов, что уже располагались в его покоях. Соленая рыба когда-то, может, и годилась в пищу, но вагенмейстер, если такой имелся среди «Смиренных Гиен», ничего не смыслил в ее хранении, влага превратила ее в хлюпающие брикеты из разлезающейся органики. Хлеб был самого дрянного качества, из отрубей пополам с еловой стружкой, таким впору было натирать доспех, а не употреблять в пищу. По сравнению с ним даже каменной твердости брикеты аварийного рациона походили на сдобную булку.
Иногда попадались кости из похлебки, обгрызенные, точно с ними развлекались голодные псы, и прочая дрянь, на которую Гримберт смотрел с нескрываемым отвращением. Одна только мысль о том, чтоб прикоснуться к этой еде, вызывала такое отвращение, что давно пустовавший желудок отзывался колючей дрожью.
Два дня голода дались ему без особого труда. Измученное тело не просило пищи, оно просило лишь легкой смерти, которую Гримберт не в силах был ему предоставить. И, подточенное холодом и смертной усталостью, быстро слабело. Видит Бог, он уже достаточно унижен за свою самоуверенность. Но есть объедки, со смехом бросаемые в яму, не станет, даже если окажется на пороге голодной смерти. Спаси Господь его душу, умрет, но не станет.
Разве не уморил себя мессир Авровех, оказавшись со своими войсками в сарацинской осаде? Терзаемый муками голода, он тридцать дней оказывал сопротивление, не отпирая крепостных ворот Триполи и мужественно игнорируя все предложения о капитуляции. Говорят, когда сарацинский посол на его глазах демонстративно стал есть виноград, храбрый мессир Авровех лишь сплюнул в пыль у своих ног, заявив, что скорее сожрет свои пальцы, чем позволит им совершить преступление против веры и рыцарской чести. Некоторые даже говорят, будто это не было хвастовством с его стороны, запертый в своем доспехе, он и верно обгладывал плоть с собственного тела, чтобы сохранить в себе жизнь. Этих деталей рыцарские хроники империи не сохранили, но хоронили мессира Авровеха в закрытом гробу, так что, быть может, какие-то основания у этих слухов и были…
Однако Гримберта ждало предательство, неожиданное и потому вдвойне омерзительное. Его собственное тело предало его, точно самый паскудный из наемников. Обмороженное, измученное, вжавшееся в клочья гнилой соломы на земляном полу, подвывающее от тоски и злости, оно вдруг напомнило о себе голодной резью в желудке, да такой сильной, что его всего затрусило.
Тело хотело жить. Состоящее из смертной плоти, оно не интересовалось ни честью, ни моралью, ни обстоятельствами, оно тщилось жить, отчаянно продолжать текущие в нем биологические процессы, и ради этого было способно на любое предательство, даже своей бессмертной души.
Гримберт скрипел зубами, но не протягивал руки к объедкам, несмотря на доносящиеся сверху смешки. Есть хотелось страшно, до одури, до беспамятства, до кровавых сполохов перед глазами. Он вспоминал, как они ели с Вальдо, устроившись возле своих замерших машин, ловко орудуя ножами и запивая трапезу сладким вином…
Муки голода продолжались три дня и вряд ли продлились бы еще столько же — холод выпивал силы из тела так быстро, что то съеживалось на глазах. Должно быть, его любезный хозяин, Вольфрам Благочестивый, тоже пришел к такому выводу, потому что на четвертый изволил самолично нанести визит своему гостю и заглянул в яму.
Он сытно отрыгивал, губы его блестели от жира — судя по всему, владетель «Смиренных Гиен» сам недавно изволил отобедать и ел явно не отбросы вроде тех, что бросались в яму.
— Что такое, ваше сиятельство? — осведомился он, — Ваш камердинер опять докладывает мне, что вы встали из-за стола голодным? Неужели наша грубая рутьерская пища вам не по вкусу? Ах, горе-то какое! Если так, вам стоило сказать, я велю вашему личному повару подать цыпленка в тушеных трюфелях, только не извольте гневаться, если цыпленок окажется пищащим и с крысиным хвостом!
Рутьеры взвыли от восторга, вниз опять полетел всякий сор, вынуждая Гримберта прикрыться рукой.
Не дождетесь, поганые псы. Вы одолели маркграфа Туринского в бою, бесчестно и хитро, всем скопом, как крысы, вы вольны убить его или подвергнуть любым пыткам на свой выбор, однако унизить его вы не способны.
Вольфрам сделал короткий жест и Гримберт едва не отпрянул в сторону.
Бомба. Граната с ядовитым газом. Или…
Кусок хлеба. Он упал в туазе от него, отскочив от стены подобно ядру, и выглядел так, как никогда не выглядит хлеб, вышедший из пекарни доброго христианина. Кусок какой-то сухой дряни, похожий на трухлявое дерево, покрывшийся снаружи белесым узором плесени. Судя по всему, тесто, замешанное для него, наполовину состояло из древесной целлюлозы, а наполовину — из дрянного жмыха.
— Пирожное по-фламандски, — Вольфрам причмокнул губами, — Мой повар лично приготовил для вас и определенно будет обижен, если вы отнесетесь к его стряпне с такой оскорбляющей пренебрежительностью. Отведайте, мессир, уважьте старика.