— Ничего. Проснешься. Только гляди, когда проснешься, ни шагу в городок! Ни своим, ни чужим рта не раскрой.
— Почему?
— Счастье, сынок, птица пугливая. Эту птицу легко отвадить.
— Ага, понял. Буду молчать, как стена.
— Аминь.
12
В то же самое утро, пустив Барнабаса на пастбище в Рубикяйском лесу, старик Блажис кое-как убедил Анастазаса остаться у него в цегельне, в амбаре, пока не заживут царапины. («Зачем людей пугать, к чему лишние разговоры?») После этого сам ветром помчался в Кукучяй, доставив лошадь с телегой перепуганным родителям Анастазаса, и тут же, переплетая вранье с правдой, изложил сногсшибательную историю о том, как накануне их несчастный сын, выдворив за дверь свата, попытался вкусить запретного плода и стал жертвой пани Милды.
— Это тебе не двойняшки Розочки! Это тебе не Розалия!.. Тут пахнет каторжной тюрьмой или желтым домом! — кончил Блажис.
— Опоила моего ребеночка, ведьма, — зарыдала Тринкунене, потеряв голову.
— Баба была как баба. Кто мог подумать, что у Анастазаса из-за нее в голове помутится, — вздыхал Блажис.
— Ты виноват! Ты! Повесить тебя мало!
— А может, ты виновата, госпожа Тринкунене? — повысил голос Блажис. — Ты-то ведь собиралась не давать мне своей первотелки после сватовства! Скажешь, нет? Вот тебе и подставил ножку черт, скупердяйка!
— Во имя отца...
— Господин Блажис, первотелка — ваша. Ради бога, посоветуйте, что нам теперь делать? — вскочил старик Тринкунас.
— Не медля ни минуты, надо опередить суд и взнуздать серебряными удилами нашего полицейского жеребца, который с часу на час может умчаться в Пашвяндре и, увидев перекушенную щеку своей компаньонки, приступит к следствию, — будто прокурор отбарабанил Блажис.
— Сколько он может потребовать, стало быть?
— Без сотни литов и говорить с вами не станет. Я его знаю.
— А может, вы это дельце обстряпаете стало быть?
— Не приведи господи. Он меня самого еще в кутузку посадит за то, что слабоумного свататься возил. Известно ли вам, что закон это запрещает? Известно ли, темнота деревенская?
— Господин Блажис!..