— Попробую объяснить. Гонда Редлих тоже знал. Но когда разрешили взять в вагон детскую коляску, он сказал: «Вот видите, все вранье, мы скоро встретимся». В человеческом мозгу стоит предохранитель. Его вырубает смерть. Пока предохранитель работает, человек при всем его опыте и богатом воображении не может представить себе свою собственную смерть. Даже я, хирург, видевший не один труп, своей смерти не могу представить.
Доктор Шпрингер положил ногу на ногу в тот момент, когда я лепила его ступни в тапках. Но не просить же его вернуться в прежнюю позу…
— Со мной что-то не так?
Я повернула скульптуру к нему лицом.
— Все понял, — улыбнулся доктор и составил ноги. — Буду соответствовать себе, пластилиновому. Каким слепите, таким и буду.
— Еще чуть-чуть…
— То есть заткнуться, как только я буду готов?
— Доктор Шпрингер, не крутитесь, пожалуйста…
— Зовите меня Эрих! — пригрозил он пальцем и принял серьезный вид.
— Как хирург я пользовался репутацией у немцев. Оперировал их в экстренных случаях. И всегда успешно. Евреям везло меньше. Нет, я не халтурил. Но там был конвейер. Меня бы не тронули, если бы еврейский пациент умер на столе, но промахнуться, оперируя нациста, — это гибель не только моя, но и Элишки. С одним эсэсовцем высокого ранга все было на грани. Послеоперационный период вызвал осложнения, в которых я был неповинен, но поди докажи. Отправить меня они тоже не решались, я был тем, кто копался в кишках этого подонка, кстати, он выжил, но ненадолго. После войны его повесили.
— Готово!
— А у меня — нет! Мы — в аритмии. Делайте со мной что хотите, я должен досказать историю. Решили они пощекотать мне нервы — отправить на тот свет мать Элишки. Я просил Мурмельштейна вычеркнуть тещу из транспорта. «Не выйдет», — отрезал он. А его секретарь услышал и говорит мне на ухо: «Ты сглупил, не так надо обращаться. Спроси, что нужно сделать, чтобы сохранить тещу?» Я спросил. Мурмельштейн ответил: «Видишь комендатуру напротив? Карауль Рама». Комендант меня знал. Я сделал успешную операцию его личному повару. Рам вышел, заметил меня и спросил: «Шпрингер, чего хочешь?» Я сказал: «Теща в транспорте». Это было делом рискованным. Один архитектор, которому Рам задал тот же вопрос, получил ответ: «Вот и езжайте вместе». Мне Рам ответил иначе: «В девять утра приходи с Мурмельштейном в комендатуру». Пришли, и он спросил меня: «Знаешь последние новости?» Я ответил: «Не знаю. Меня волнует теща». О чем-то они посовещались, и теща осталась жива. С тем же успехом я мог разделить судьбу архитектора. От них можно было ждать чего угодно. Был у нас один пациент. Шел уставший с работы, и тут его останавливает немец и велит сложить какие-то доски. Тот не послушался — на эсэсовце не было мундира. Немец в него выстрелил. Парня привезли в операционную. «Сделай, чтобы он сдох», — велел эсэсовец. «Я врач, — мое дело лечить, — ответил я. — Вылечу, а там дело ваше». Но парень умер, он был ранен в легкое, после операции началась пневмония… Или другая история. Тот же самый Рам, который принимал на рампе новый транспорт, увидел меня и говорит: «Я приду к тебе в больницу. Хочу проверить, как вы работаете. Я поеду на велосипеде, но ты должен быть на месте раньше меня». Он едет на велосипеде — метров семьсот до больницы, — а я бегу. И прибежал первым.
— Утка готова, — послышался голос Элишки.
Доктор Шпрингер выбрался из кресла-качалки и взглянул на лепку.
— Вы мне польстили. Можете подарить?
— Конечно.
— Куда бы ее поставить?
Я предложила спрятать фигурку в морозильник. Чтоб подстыла.
— Но там же меня никто не увидит, — нахмурился доктор Шпрингер, но, подумав, рассмеялся. — Будем показывать гостям кукольный спектакль. В одно действие. Дверца открывается, а там, на месте продуктов, восседает замороженный хирург на пенсии.
Эрих резал утку какими-то особыми ножницами, тоже, видимо, хирургическими. За обедом Элишка рассказывала, что ее близкая родственница была в дружбе с Эйнштейном, что где-то в пятидесятых годах они гостили в Принстоне и встречались с ним, что Эйнштейн в преклонном возрасте прекрасно играл на скрипке. Ко всему прочему девочкой она видела Франца Кафку, но сильного впечатления он на нее не произвел, возможно, он не любил детей, а дети это всегда чувствуют. Рассказывала о каком-то Бергмане, который был женат на Эльзе, дочери Берты Фанты, тоже их родственницы, — он-то и дружил с Кафкой. В двадцатом году Бергман, как сионист, уехал в Палестину, и там они вместе с Мартином Бубером основали движение за мирное сосуществование евреев и арабов. В общем, если бы чешские евреи прислушивались к Бергману, они могли бы уцелеть. Но ведь были и такие, которые не без благословения Масарика уехали в Палестину, но, не вынеся зноя и тяжелых условий тамошнего существования, вернулись на погибель в Чехословакию. Элишка с Эрихом никогда не бывали в Израиле, но там у них есть близкие родственники, и можно было бы, конечно, поглядеть на Святую землю, но с ее здоровьем никак. Эрих дорогу бы одолел, но кто его пустит?