Сахаров был настроен оптимистично и в то же время настороженно. «Те люди в новом руководстве, кто разделяет идеи Горбачева, верят, что экономического прогресса можно достичь только с помощью серьезных реформ путем создания открытого общества. А это означает освобождение узников совести, свободу передвижения как внутри страны, так и за границей, свободу информации и религии. Это было бы серьезным шагом вперед для СССР и всего мира. Мир сможет спать спокойно только тогда, когда мы станем более открытыми. Кое-кто на Западе хочет, чтобы угнетение людей продолжалось. Они хотят, чтобы мы оставались слабыми. На их взгляд, чем хуже нам, тем лучше Западу. Это ошибка. Безопаснее иметь сильного и здорового соседа, чем слабого и больного. А в наше время соседом является любая страна, которую можно достать баллистической ракетой».
Свободный выезд из страны, сказал Сахаров, это регулирующий механизм, направленный против угнетения, и в качестве примера привел дело Серафима Евсюкова, чья жена накануне звонила ему и договаривалась о встрече. «Он находится в клинике для душевнобольных. Доктора говорят, что его желание покинуть СССР является симптомом заболевания, поэтому он должен оставаться в больнице, пока не излечится от этой навязчивой идеи. Мы знаем, что его били, а также вводили инсулин в дозах, которые вредны для организма».
Сахаров хотел, чтобы Запад продолжал оказывать давление на Горбачева и таким образом помогал ему проводить реформы внутри страны. Освобождение от угнетения внутри СССР, считал он, является более надежной гарантией мира и гораздо больше способствует росту взаимного доверия, чем разоружение. Следующим шагом для Горбачева мог стать выход СССР из региональных конфликтов в Анголе и Эфиопии, а также из Афганистана.
Нынче предложения Андрея, как и прогнозы Орлова за три месяца до этого, кажутся довольно скромными. Например, он ничего не говорил об оппозиции к коммунистической партии или об отходе от социалистического выбора, о приватизации сельского хозяйства или о независимости Польши, не говоря уже об Украине. Но в то время, когда разыгралась трагедия Марченко, была предпринята провокация, от которой пострадал Данилофф, и закончилась неудачей встреча в Рейкьявике, возможность таких перемен казалось утопической. Советский Союз был супердержавой, империей, где компартия обладала монополией на власть. В 1986 году я даже и надеяться не мог на то, что коммунисты откажутся от того, что им гарантировано конституцией.
В Москве до меня дошли слухи, что вскоре Сахарову
Я сфотографировал Андрея, когда он писал послание Маргарет Тэтчер на открытке с изображением памятника Пушкину: «Глубокоуважаемый премьер-министр! Мы тронуты новогодним поздравлением от Вас и Вашего мужа. Мы благодарны Вам за многие годы участия. С Новым годом! С надеждой! 29 декабря 1986. Елена Боннэр. Андрей Сахаров». Мы попрощались, и я снова оказался на холодной улице, но теперь у меня в карманах лежали записки, кассеты и тому подобные ценности.
Я не видел признаков слежки КГБ, но специально их не искал и был убежден, что его агенты где-то рядом. У меня не было никакой уверенности в том, что меня не схватят прямо на улице. Или же они могли выждать момент, когда через четыре дня я буду вылетать домой из Ленинграда, и конфисковать пленки прямо на таможне, заявив, что они являются «антисоветчиной». Я содрогнулся при мысли о том, что могу их лишиться. Поэтому я потратил немало усилий, и весь вечер в гостинице «Космос» перезаписывал кассеты на плеер моего сына. Что же делать с этими дубликатами? Британское посольство было моим явным союзником, но министерство иностранных дел четко высказало свою позицию. Согласно Венской конвенции, заявили они, не дипломат не может пользоваться преимуществами дипломатической почты. И в моем случае не будет сделано исключения, даже если речь идет о кассетах, где записано интервью с Сахаровым. Они не советовали мне ходить на грани советского закона, но если я хочу испытать судьбу и попытаюсь сопротивляться КГБ в ленинградском аэропорту, что может закончиться арестом, то это мое личное дело, сказали мне дипломаты. Прошел всего лишь год после побега Олега Гордиевского, который стал, как я полагаю, результатом более серьезного нарушения Венской конвенции британским посольством в Москве. Видимо поэтому они старались соблюдать осторожность.
Американцы оказались не такими щепетильными. Я поспешил к ним в посольство, где мой недавний знакомый встретил меня и отвел в прозрачную комнату. Там я передал ему дубликаты аудиозаписей с тем условием, что он вышлет их мне дипломатической почтой, если оригиналы конфискуют.
Было странно просить о такой простой помощи иностранное государство, но я снова пал жертвой британской дипломатической нерешительности. Наше посольство в Москве было единственным западным посольством, которое всеми способами пыталось сгладить несогласия с внутренней политикой СССР. Посольства нужны для того, чтобы налаживать добрые отношения с Кремлем, соблюдая международное право, а не для того, чтобы помогать Сахарову и маленькой групке диссидентов, не говоря уж о таком сорвиголове, как я. С другой стороны, американцы видели в этом пользу для своей идеологии и рискнули. Кассеты, посланные ими из Финляндии, были доставлены в Лондон ко мне домой через несколько дней.
Но КГБ не предпринял никаких попыток украсть мой ценнейший материал, поэтому мы хорошо и без происшествий провели оставшуюся часть морозной недели, посетили еврейских отказников и других недовольных, а также получили массу удовольствий в Москве и Ленинграде, включая черную икру, которая в изобилии была везде и стоила совсем дешево. Мы спокойно улетели домой
Мои сомнения на счет либерализации в СССР не исчезли. В 1987 году узников начали выпускать, но это не было показателем либерализации. Это делалось грубо и постыдно. Существовало правило, что любого диссидента можно «простить», если тот признает свою вину и захочет «искупить» ее. Тогда КГБ мог отпустить этого человека — ведь в таком случае и честь мундира не страдала, и «положительный результат» достигался. В конце 1986 года некоторые диссиденты именно таким образом и оказались на свободе, но лишь немногие, потому что условия КГБ были унижением.
В 1987 году диссидентам предложили не раскаиваться в своих прошлых поступках, что они зачастую отказывались делать, а просто дать обещание соблюдать советские законы в будущем. Это был более мягкий компромисс с властями. Теперь многие могли спокойно вздохнуть, заявляя, что они и раньше не нарушали закона. В общем, первые недели нового года ознаменовались массовым освобождением тех, кто согласился на это условие, и впервые за два года горбачевского правления его популярность на Западе стала расти.
Но дорога к демократии не была гладкой. 26 апреля 1987 года я отправился в Люцерн, чтобы встретиться с Анатолием Корягиным и его женой Галиной. Его история была чудовищной. В 1981 году Корягина посадили в тюрьму за признание нормальными украинских диссидентов, которых КГБ хотело упрятать в клиники для душевнобольных. Галина рассказывала мне[148]: «В те годы каждый член нашей семьи был избит, и не один раз, прямо на улицах нашего родного Харькова. Нападали и на сыновей, и на меня, и на мою мать. В 1982 году, после того, как девятилетний Александр серьезно пострадал в подобном инциденте, я решила обратиться в суд. Судья решил, что это было «нормальной» формой выражения общественного мнения против такой антисоветской семьи, как наша».
К их другому сыну Ивану относились еще хуже. «Он очень часто возвращался из школы в слезах. Одноклассники по науськиванию учителей называли его отца изменником и фашистом». Когда Ивану исполнилось четырнадцать, его вызвали на школьной линейке и заставили оговорить своего отца. Он отказался, за что был исключен из школы. Два года спустя на него напали на улице, затем обвинили в хулиганстве и приговорили к трем годам лишения свободы, и он вышел из тюрьмы всего за несколько дней до отъезда всей семьи в Швейцарию.
Корягин не разделял точку зрения Сахарова о том, что диссиденты обязаны оставаться в СССР и участвовать в процессе реформ. «Я не видел ни малейшего намека на перемены, которые позволили бы мне продолжать свою работу». Когда-нибудь Россия станет демократической страной, сказал он мне, но это не будет результатом деятельности Горбачева. «Меня отпустили потому что Запад продолжал напоминать обо мне», — утверждал он. Корягин с радостью выехал на Запад, подальше от своих советских мучителей, и не рискнул задержаться хоть на один день в стране, которая так к нему относилась.
И все же были и хорошие новости. Еще до конца 1987 года я смог доложить[149], что из 754 советских политических заключенных, названных эмигрантом академиком Кронидом Любарским, 233 были освобождены. У нас имелся список из 180 человек, находящихся в тюрьме за исповедание христианства, а год назад их было 333. Дел о воссоединении разделенных советско-британских семей насчитывалось тринадцать: девять на момент, когда Маргарет Тэтчер была в Москве в марте 1987 года, и четыре на ноябрь того же года. Еврейская эмиграция составила 787 человек в августе и 721 в сентябре, в то время как за весь 1986 год она была всего 914 человек.
В конце октября я с двумя коллегами по Европарламенту отправился в Вену, чтобы подвести очередные итоги Хельсинкского соглашения, что делалось каждые четыре года. В апреле 1983 года меня поразила агрессивная речь полковника КГБ Сергея Кондрашова, который говорил от лица советской делегации. В 1987 году от советской стороны выступали Юрий Кашлев и Юрий Колосов. Мы ожидали нового мягкого подхода, но были сильно разочарованы. Колосов больше часа разъяснял свою точку зрения. «Мы будем бороться с вами, как боролись в 1917-м», — сказал он. Я тут же вставил, что родился спустя двадцать один год после 1917-го, на что он ответил: «Значит, мы сражались с вашим дедом».
Назначение Эдуарда Шеварднадзе министром иностранных дел в июле 1985 года означало, что из советского МИДа подул теплый ветер. Но призрак его предшественника Андрея Громыко по кличке «угрюмый Гром», все еще обитал в коридорах министерства. В 1986 году Горбачев отметил, что советский дипломат, известный как «господин Нет», не годится для служения национальным интересам. Но Юрий Колосов, хотя и был молодым человеком, казался живым воплощением этой таинственной фигуры прошлого. Еврейскую эмиграцию он приравнивал к «утечке мозгов», которую надо строго контролировать. «Вы на Западе ограничиваете экспорт своих технологий. А мы ограничиваем экспорт ученых-евреев». И еще он добавил, что советская Конституция принималась при участии 280 миллионов человек, и никто не собирается менять ее из-за господина Орлова, господина Щаранского, госпожи Боннэр и нескольких сотен диссидентов. Он сказал, что в его стране соблюдаются самые важные права человека: право на жилище и право на работу, — а их-то советские граждане теряют, как только выезжают за границу, потому что капиталистический мир подобных гарантий не дает. Вот почему (тут он произнес нечто совершенно невероятное) советское правительство получает множество обращений от британских рабочих, желающих иммигрировать в СССР.
В 1987–1988 годах многие советские официальные лица пытались предпринять контрмеры против горбачевских реформ. Они не без оснований полагали, что система прав человека, предложенная Западом, неизбежно приведет к развалу советской империи. И они старались его предотвратить. Возвращение Сахарова в Москву служило сигналом перемен, но больше года никто не мог сказать, насколько основательными будут перемены и кто выиграет в этой бюрократической схватке.
Вот почему мы сомневались, сможет ли Сахаров достичь значительных результатов при таком сильном противодействии со стороны КГБ. Мы опасались, что Горбачев обманет Запад лишь видимостью реформ, потемкинской деревней, что он усыпит нашу бдительность, дабы заполучить западные технологии и кредиты. Вокруг этого вопроса шли напряженные дебаты с участием традиционных «антисоветских», групп, доказывающих, что Горбачев хочет заставить нас помочь ему перестроить разваливающуюся экономику. Гласность и перестройка, заявляли они, являются грандиозным обманом. СССР лишь притворяется слабым и беспомощным, на самом же деле он такой же агрессивный, как и раньше. Расхождение во мнениях действительно заставляло задуматься. Неудачи советской экономики негативно сказывались на широких слоях населения, которые немедленно обвиняли Горбачева за его «либеральную» политику. Могли ли сторонники жесткой линии нанести контрудар, воспользовавшись недовольством тех, кто застал лучшие дни?