Не то чтобы говорить об этом было легко. Искандр был химерой, призраком – имаго не представлял собой отдельную персону, но иногда Махит казалось, что она делится собой с могущественным, замкнутым чужеродцем. Вот и теперь прямой вопрос не принес ей никакой пользы: голоса Искандра в ответ она не услышала, всего лишь мерцание визуального воспоминания – руки на столе, серо-коричневые выступающие вены доходят до костяшек пальцев, отражение звезд сквозь окно Станции. Оно растворялось, стоило приглядеться внимательнее – имаго-память не всегда оказывалась доступной, в лучшем случае она была ассоциативной, не похожей на ее собственные живые воспоминания. Она могла вернуться в воспоминания Искандра и вытащить оттуда Дарца Тараца, как голографильм. Единственной переадресацией, которая работала таким образом, была переадресация накопленного опыта. Язык, декор, то, как она могла теперь решать дифференциальные уравнения с частными производными – потому что Искандр знал, как это делается, – матричная алгебра, шифры, основанные на том и на другом…
Но если он не хотел помогать и замолкал, она пугалась. Каждый раз. Она так отчаянно боялась оставаться одной, снова сломанной, пугалась этого ужасного червяка в самой ее сердцевине, боялась, что не было никакого намеренного повреждения имаго, что она просто сама сломалась, оказалась губительной для своего имаго, никогда не была с ним совместима, не была его наследником по праву…
<Бога ради, прекрати>, – сказал Искандр, и Махит шумно выдохнула весь воздух из груди, складываясь пополам.
«Ты тоже мог бы перестать пугать меня».
<Это маловероятно, с учетом обстоятельств, нашей истории и продолжающейся неправомочной природы нашей связи в имаго-цепочке. Я уж не говорю о Дарце Тараце>.
Махит не собиралась покупаться на наживку и начать восхищаться собой, получать удовольствие от ироничной и злобной разновидности юмора в его понимании, в особенности теперь, когда ей очень, очень было нужно, чтобы он перестал валять дурака и поделился с ней информацией, которой владел.
«Что ты сделал, Искандр? Вероятно, затеял бунт» – фрагмент воспоминания, ее первый час на Тейкскалаанской земле, когда она знала только границы того, насколько лселский посол может отклоняться от принятых норм.
«Выкладывай, Искандр, – приказала она. – Дарц Тарац, советник по шахтерам, который спас нас и эту станцию, послав мне координаты об инородцах, уничтожающих корабли, чтобы я передала это Тейкскалаану в обмен на нашу свободу. Это ведь твой патрон, как говорят абсолютно все, включая тебя самого. Давай уже, делись. Или, по крайней мере, дай мне посмотреть».
<Ты же знаешь, оно – мы – так не работает>.
«Знаю. Дай мне посмотреть».
Комната с зеркалами, существовавшая в ее разуме, раскрылась, как цветок, поплыла по какому-то украшенному драгоценностями бассейну во Дворце-Восток с голубыми лепестками, словно тонущими.
Никакой связующей нити памяти – никакого существования в личине Искандра, которое она ощущала вспышками под воздействием успокоительных средств и лазерного ножа, когда на место ее поврежденной имаго-машины устанавливали другую с тем же имаго, но старше. Не нарратив, передача изображения. Длительное знакомство с человеком, коим может быть антагонистичная дружба на расстоянии, осуществляемая через межпланетарные пространства. Они обменивались письмами, Искандр Агавн и Дарц Тарац, около двадцати лет, писали тем же шифром, на котором Тарац послал ей координаты инопланетного вторжения. Так долго обращаться в темноту к тому, кто тебе не нравится…
<Он нравился мне. Иногда>.
Он нравился Искандру в момент получения нового письма, нравился в предвкушении вызова, который будет брошен ему, в предвкушении удивления и необходимости сообразить, как ответить, как сохранить в тайне свои истинные намерения в Тейкскалаане. Нравилась Искандру и дерзость планов Дарца Тараца, равенство революционных мыслей, которое он находил в этой долгой, неторопливой переписке. Ему нравилось быть достаточно полезным для своего патрона на Лселе, быть частью его мечтаний о будущем Тейкскалаана, а также о будущем самого Искандра…
Махит так еще и не добралась до сути. Умолчание, пустота. Утопание в синеве разворачивающегося ужаса, чего-то неразрешимого умственно, что было, возможно, всего лишь нежеланием Искандра показывать ей, каким, по представлениям Дарца Тараца, было будущее. А может быть, он не хотел показывать, как любил императора Шесть Путь за его разум и его тело – или, в конце концов, касаться своей преданности Лселу. Все это – все
Неприятные, колющие ощущения в ее локтевых нервах не были онемением или электрическим ожогом, они были фактической болью. «Идиопатия, – думала она, подавляя раздражающий шумок, – идиопатия и психосоматия, и, вероятно, дальше будет хуже, у нас вечно происходит что-то неприятное. Искандр…»
Руки она ощущала бесформенными, беспалыми комками, словно боль сделала их невидимыми, бесчувственными.
Синева в стакане. Алкоголь с голубоватой окраской – <Джин, – донесся издалека голос Искандра, – голубизна происходит от цветка зеленого горошка в дистилляте, меня с этим познакомила Девятнадцать Тесло> – и самые первые проблески утреннего света, зачатки восхода пробиваются сквозь стекло, свет падает на шифрованные письма Тараца. Искандр в своих –
«Тебе известно, что я лоббировал твое назначение послом, потому что знал: ты будешь вести себя так, чтобы у Тейкскалаана возникла потребность в тебе, чтобы он тебе доверял, любил тебя, а через тебя – нас, – писал Тарац. – Но, возможно, тебе так и не удалось понять, зачем мне понадобилась столь ужасная вещь, как сосредоточение имперского желания на нашей Станции или на ее представителе. Существует ли лучший способ приблизить нечто чудовищное к гибели, чем использовать его функции против него же самого? Тейкскалаан
Слова были слишком прозрачны, чтобы быть органической памятью – они были высечены, слова, которые Искандр повторял, перечитывал, обдумывал так часто, что они стали частью его внутреннего нарратива. Были ли они на самом деле словами Тараца, не имело значения. Они были историей, которую Искандр рассказал себе, запомнились как правдивые слова, были связаны запахом, цветом и теперь стали и ее воспоминанием, настолько же правдивым для нее, как и для ее имаго, живым воспоминанием чувства и образа.