Книги

Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Я жил не в городе самом, а в получасе от него езды, у давних замечательных приятелей. Хозяин дома был проктолог с многолетним опытом, и было бы уместно у него спросить про ту кровь, но мы так изобильно и прекрасно пили виски, что это мне и в голову ни разу не пришло.

А в Дюссельдорфе произошла со мной чисто театральная накладка. Шло уже к концу первое отделение, когда вдруг в задней правой части зала громко засмеялись несколько десятков зрителей. Ничего смешного я не говорил и вроде глупости не отморозил никакой – тогда бы засмеялись все, и я, недоуменно туда глянув, продолжал крутить свою программу. Выяснилось все в антракте. У какой-то женщины зазвонил в сумочке мобильный телефон, она поспешно вынула его и сказала, голоса не рассчитав и всем соседям слышно:

– Сейчас не могу с тобой разговаривать, я сижу на Губермане.

В немецком городе Росток и вовсе я душой воспрянул: всего два выступления осталось. Там наутро перед поездом в Ганновер меня взялись покатать по городу две новые знакомки. И уже в соборе местном на огромные часы, шестой (или седьмой) век идущие без остановки и ремонта, поглазел я тупо и почтительно, когда внезапно у меня звонок раздался на мобильном телефоне. Год Собаки о себе напоминал весомо и угрюмо: умерла в Москве моя теща, Лидия Борисовна Либединская. Через час я ехал в Берлин, чтобы там получить визу в Россию. Утром был в Москве, жена чуть позже прилетела.

Мне писать о Лидии Борисовне и тяжело, и странно, потому что более чем сорок лет был рядом я с уникально сложным человеком.

В ней сочетались властность и покладистость, невероятный эгоизм – с распахнутым доброжелательством и щедростью, способность к светскому поверхностному трепу – с мудрым пониманием людей и ситуаций. Ну а главное, конечно, была яркая, глубинная, острейшая (животная, сказал бы для точности) любовь к жизни – в ее крупных и мельчайших проявлениях.

Гостевальные тещины застолья будет еще долго помнить множество людей. А как она для этого нещадно эксплуатировала своих дочек, а потом и внучек – сразу же забылось дочками и внучками, осталось только обожание и восхищение. Какое дикое количество ничтожных мелочей она приобретала, будучи у нас в Израиле (недаром было сказано, что ходит она здесь со скоростью сто шекелей в час), и как она потом раздаривала это!

С какими яркими и интересными людьми Лидия Борисовна дружила – трудно перечислить, и они ее любили, что меня порою поражало, потому что личности такие мало склонны к близости сердечной.

А со своим старением борясь, поскольку жизнь от этого тускнела и скудела, теща делала усилия неимоверные. Так, она где-то прочитала, что кроссворды помогают сохранить память и отдаляют склероз, и два-три часа в день она разгадывала кроссворды, радуясь по-детски, если почти все одолевала. И непрерывные ее повсюду выступления, и путешествия далекие («Пока можешь ходить, надо ездить», – говорила она) уже не только жажду полнокровной жизни утоляли, но и были вызовом дряхлению. Она и умерла, вернувшись накануне из Сицилии. Как праведница умерла – спокойно и мгновенно, не проснувшись. С изумлением сказал я в эти дни кощунство некое: мол, надо много в этой жизни с удовольствием грешить, чтоб умереть как праведник, – и это было точно в отношении Лидии Борисовны. А впрочем, грех – понятие настолько непонятное и относительное очень, что касаться этой части ее жизни просто ни к чему.

И была еще одна черта у тещи – знак отменной элитной человеческой породы, я никак не мог найти ей точное определение и вдруг наткнулся в очерке у Виктора Конецкого: «Человеческое изящество… Этакое сложное и тончайшее качество, когда есть аристократичность повадки, но без всякого высокомерия и есть полнейшая демократичность без тени панибратства».

Она осталась в памяти моей обрывками случайных разговоров и поступками, которые забыть нельзя. Я в самолете вспоминал какие-то смешные ее реплики – чуть позже изложил я это вслух на многолюдных поминках, тещу бы порадовало это гостевание и то, что над столами смех висел, а не уныние торжественной печали.

Как-то у нее в гостях на кухне (где по стенам триста досок расписных висят, не повторяясь по рисунку) сидел Витя Шендерович, и в застольном трепе я ему сказал, что у меня и тещи нет его последних книг.

– Как же вы живете? – театрально изумился Витя. – Что читаете?

– Пушкиным пробавляемся, – елейно пояснила теща.

Ее не меньшего калибра фразами закончил я мои три книги баек и воспоминаний, только тут важнее рассказать о нескольких ее поступках, благодарно мной хранимых в памяти.

Когда меня посадили, Тата сразу и естественно кинулась к матери. Неясно было, как себя вести: посажен я ведь был по делу уголовному – как будто бы скупал краденую живопись (к тому же – не простую, а иконы), только одновременно понятно было, что исходит дело от Лубянки. И чекист-посланец после моего ареста сразу повстречался с Лидией Борисовной, открыто упредив, что только полное молчание семьи – залог моей сохранности и наказания некрупного.

Попытка тещи посоветоваться с близкими друзьями тоже принесла полярный результат. Давид Самойлов сдержанно сказал, что, в государстве проживая, надо соблюдать его законы, то есть все, что совершалось, следовало вынести покорно и молчком. А мудрый столь же (и по жизни тихий) Соломон Апт сказал с горячностью, ему несвойственной, что все подлейшие дела творятся в тишине, молчать не следует ни в коем случае.

Тата, не колеблясь, выбрала второе – хоть и несравненно более опасное, но столь же и достойное решение. И теща с этим боязливо согласилась. Большую роль еще сыграло то, что познакомилась она с семьей моих друзей Браиловских (делали они журнал «Евреи в СССР», а на него и шла охота) – в человеках Лидия Борисовна отменно разбиралась. Навсегда остались они ей любимыми и близкими людьми.

Только раз она сорвалась и в сердцах сказала Тате:

– Почему ты не скандалила, чтоб он икон не собирал? Придраться было б не к чему! – И тут же спохватилась: – Икон не собирать, стихов не писать – совсем тогда другая жизнь была бы… Уж такой он есть.