Было немножко бестактно все время возвращать разговор с высот на землю, но каждый понимал, что только ответ на этот вопрос может окончательно поставить точку в кошмаре.
— Иными словами, — добавил Летайи, — действительно ли у Дюпарка были основания убивать? Но если он сумасшедший, то почему бы и нет…
— Безумие — слишком простое объяснение, я этого боюсь, — ответил Жиль.
— Во всяком случае, он знал секрет Фридриха, — подвела итог Летисия, — его пометки на полях не оставляют ни малейшего сомнения.
— И возможно, у него были какие-то особые связи с Германией, — предположил Жорж Пикар-Даван, — может, у него немецкие корни, он в связи с какой-нибудь группой фанатиков и сам почитатель Германской империи…
— Во всем деле безусловно присутствует фанатизм, но вот в этом ли он состоит или в чем-то другом?
Это Жиль спросил прежде всего самого себя, но вопрос повис в воздухе, потому что в эту минуту в дверь кто-то трижды постучал. Вошел полицейский и, поприветствовав комиссара, передал ему конверт, на котором — это увидели все — стоял красный штамп «Срочно». Жиль вскрыл конверт, извлек из него листок, быстро прочел и положил перед собой. Немного бесстрастным голосом он прокомментировал его:
— Это дополнение к заключению судебного медэксперта. При повторном анализе крови Дюпарка в ней обнаружен редкий яд таллий. Еще недавно его невозможно было обнаружить. Не знаю, защищал ли профессор секрет Фридриха Второго, но, во всяком случае, его убрали из-за этого дела. Он не покончил самоубийством.
42. СОСТОЯНИЕ ДУШ
Совершенно очевидно, это с его стороны знак доверия. Знак уважения. Это даже нечто необыкновенное. Ведь он же его совсем не знал. Или почти не знал. Разве что по рассказам Карла Филиппа Эммануила. Он поверил всему, что тот рассказывал ему о нем. О его скромной жизни при церкви Святого Фомы, о музыке в семье, о множестве его сочинений для церковных служб, об условиях его работы, о том, как фальшивит Анна Магдалена, когда играет на клавесине, о его изучении священных текстов, о его преподавательской работе и руководстве хором.
И все это смогло впечатлить молодого деспота? Ведь его, кантора, жизнь весьма скромна. Обычная жизнь в служении Богу. Всю свою жизнь он служил Богу, только Ему одному. Даже в своих светских сочинениях. Разве мог он делать что-нибудь иначе? Его молодые хулители упрекали его в чрезмерной суровости. Что они имели в виду? Они многого не понимали во всем этом споре. Мелодии слишком выразительны… Что они выражают? Они возомнили себе, что вернулись на несколько лет назад, когда префекты Святого Фомы критиковали его уроки как якобы «недоступные их пастве». Тогда он им ответил, пункт за пунктом, письменно. Но на этот раз он не станет делать этого.
Когда он ставил последнюю точку в партитуре, он не мог прогнать мысль о том, сколько музыкантов способны были бы оценить богатство гармонии, трактовку ритма, бесконечную сложность ансамбля в стремлении к чистоте идеи. Каждый раз он призывал себя не совершать греха гордыни, но это было выше его сил. И это неотступно преследовало его. Мысль обо всех его учениках, включая собственных сыновей, терзала его. Большинство из них были посредственностями, некоторые чуть способнее, но лишь дюжину можно было счесть хорошими музыкантами. За пятьдесят лет…
При таких условиях нужно ли удивляться, что король обратился к нему? Наверное, нет. Но, взявшись писать эту фугу, не отступил ли он от своих главных принципов? Писать музыку ради музыки или ради Бога — это одно и то же. Но сочинять из политических соображений…
Он знал: как только он закончит свое сочинение, он спросит себя, хорошо ли оно написано.
Он не мог отнестись к поручению короля как к поручениям других. Это был приказ, он обязывал его повиноваться, вот и все. Да, не считая того, что он сделал больше пожеланий короля. Он поистине персонализировал это произведение.
Он схватил лист белой бумаги, чтобы переделать титульный лист, который твердо решил завтра отправить гравировать, и нервной рукой написал: «Musikalisches Opfer».[138]
Он быстро написал свои инициалы, как делал это часто, и улыбнулся, созерцая свой труд. Он переписал партитуру так быстро, что у него немного заболела правая рука. Сколько страниц он уже написал за свою жизнь? Несколько тысяч? Наверное, он мог бы определить это по своим записям, которые аккуратно вел. Он спрашивал себя, почему задает себе все эти вопросы. Извечное дьявольское желание бежать вперед, бороться с бегом времени. Сказать по правде, борьба неравная. Было бы справедливее дать времени какой-нибудь груз. Много миллиардов тонн, например. При этой мысли он рассмеялся: как взвалить такой груз на плечи времени?
Он откинулся на спинку стула и скрестил руки на затылке. Сколько их, таких, как он, сейчас осознают острую потребность смертельной борьбы со временем? Возможно, их гораздо больше, чем он думает. Страх смерти — человеческая глупость. Но только не для таких, как он, не для гениев. Да, прежде чем умереть, он должен написать еще столько гениальных сочинений! Это ведь может быть принято во внимание, разве нет?