Во время дознания, к своему удивлению, я узнал, что у него было офицерское, чисто шерстяное белье, у меня — х/б (хлопчатобумажное), у него — яловые сапоги, у меня — кирза, то есть мы находились с ним на разных уровнях (хоть он и был «придурком» — как говорили в армии).
Что касается мародерства: я в этой полковой похоронной команде был всего неделю, а мародерничали там месяцами. О том, что они мародерничали, я до этого ничего не знал, увидел впервые, когда ночью при свете фонарика меня разбудили в избе и показали плоскогубцы, клещи и мешочек из-под махорки, набитый золотыми и серебряными коронками.
Третий случай — в мае 1945 года, вскоре после войны, отравление метиловым спиртом в моем взводе — два смертных случая, двое ослепли. Я не был виноват, потому что оставил за себя в выходной воскресный день офицера.
Во всех случаях прокуратура, которая в войну работала с исключительно обвинительным уклоном, контрразведка, которая являлась правоохранительным карательным органом, командование — не требовали предания меня суду военного трибунала, хотя меня наказывали и в двух случаях я был отстранен от занимаемой должности. Меня ниже назначить было нельзя. Я Ванька-взводный был: дальше фронта не отправят, меньше взвода не дадут.
Но кто требовал моей крови, кто писал заключения?
Внештатные военные дознаватели, то есть свои братья-офицеры. В официальных заключениях по материалам дознания они требовали предания меня суду военного трибунала — пытались «кинуть под Валентину» («Валентина» или «Валентина Трифоновна», сокращенно «ВТ», — так называли военный трибунал) и «сломать хребет».
Кто же были эти дознаватели? Это офицеры, которым поручали проведение дознания.
В армии строевые командиры, за величайшим исключением, не назначались военными дознавателями, только начальники служб: начфин, начхим и т. д., то есть как бы общественники.
В одном случае это был красивый, молодой, с голубыми глазами парень лет на пять-шесть старше меня, выпускник архитектурного московского института, начинж полка; в другом — майор, начхим дивизии, пожилой человек, лет сорока пяти — сорока восьми, с высшим образованием, интеллигентный; в третьем — инспектор политотдела корпуса, тот прямо из порток выскакивал, так хотел кинуть меня под трибунал.
Сами дознаватели не имели права арестовывать офицера без санкции командира полка, дивизии. Меня спасло то, что я был молодой, несовершеннолетний, мне еще не было и восемнадцати лет, и ни командир полка, ни командир дивизии не дали меня на съедение.
В армии дознавателей не любили, они пытались переплюнуть и прокуратуру, и контрразведку, подводя результаты дознания под трибунал.
А этот парень, начинж, погиб спустя месяц. Он в порядке инженерно-саперной подготовки демонстрировал офицерскому составу полка немецкое подрывное устройство, которое вывели из боя. Начинж, старлей, на глазах шестидесяти офицеров полка включил подрывную машину, а взрыва не произошло. Он пошел к пеньку, под который был заложен заряд, наклонился, что-то там под пеньком тронул — и от начинжа нашли ошлепки гимнастерки и медаль (без колодочки) «За отвагу».
Начхим, пожилой человек с бритым черепом, встретил меня мрачно, после допроса, с совершенно зверской рожей, советовал: начальство тебя куда ни вызовет — кайся: виноват, товарищ майор, виноват, товарищ полковник; при мне куда-то позвонил и сказал: «Так он же несовершеннолетний, ему 18 лет нет», — и… пишет заключение: предать суду и военному трибуналу (именно так — суду и военному трибуналу). Они меня так в жизни задели, столько желали зла…»
Здесь множество совершенно очевидных преувеличений и фантазий, призванных возвеличить фигуру писателя, пусть даже и через вроде бы негативные факты: о проступках, свершенных в его взводе, информировали Генеральный штаб и главного военного прокурора. В действительности о переходе к противнику трех бойцов вообще никуда не стали бы сообщать, списав их на пропавших без вести. Тем более, что в реальных боевых условиях на практике нельзя было достоверно установить, перешли ли бойцы добровольно на сторону противника, погибли в бою, или, например, их утащила в плен немецкая разведка. А уж о мародерстве полковой похоронной команды информация дальше штаба дивизии вряд ли бы пошла. Не говоря уж о том, что гибель нескольких военнослужащих, отравившихся метанолом, могла бы заинтересовать, максимум, штаб полка. В Генеральный же штаб информация о подобных инцидентах могла попасть только в одном случае. Армия или фронт провела неудачную операцию, понесла большие потери, и в штаб и соединения армии прибыли представители специальной комиссии, чтобы собрать весь негативный материал. Тогда для иллюстрации причин поражения приводятся сведения о самоуправстве, рукоприкладстве и пьянстве офицеров и генералов, об убийствах и самоубийствах, о перебежчиках, мародерстве, несчастных случаях и т. п. Совершенно непонятно, каким образом во время дознания мог всплыть вопрос о ка-был родившийся в 1924 году Войтинский несовершеннолетним в 1943–1945 годах, к которым относится действие его рассказа, не был. Эпизод же с разорванным на куски начинжем-дознавателем, что в рассказе Богомолова смотрится как Божья кара, очень напоминает рассказ из военных мемуаров Рабичева о гибели его друга лейтенанта Олега Корнева, тоже командира взвода связистов:
«На этот раз основная масса бомб упала на центр деревни, и лишь три летели на нас. Я понял, что одна из бомб летит прямо на меня, сердце судорожно билось. Это конец, решил я, жалко, что так некстати, и в это время раздались взрывы и свист тысяч пролетающих надо мной осколков.
— Слава Богу, мимо пронеслись, — закричал я Олегу. Посмотрел в его сторону, но ничего не увидел, ровное поле, дым. Куда он делся? Все мои солдаты поднялись на ноги, все были живы, и тут до меня дошло, что бомба, предназначавшаяся мне, упала в ячейку Олега, что ни от него, ни от его ординарца ничего не осталось. Кто-то из моих бойцов заметил, что на дереве метрах в десяти от нас на одной из веток висит разорванная гимнастерка, а из рукава ее торчит рука. Ефрейтор Кузьмин залез на дерево и сбросил гимнастерку. В кармане ее лежали документы Олега. Рука, полгимнастерки, военный билет. Больше ничего от него не осталось. Полуобезумевший, подбежал ко мне сержант взвода Олега.
— Аппараты сгорели вместе с избами, катушки с кабелем разорваны на части, линия перебита, бойцы, увлекаемые штабными офицерами, бросились к реке, но туда обрушилась половина бомб, машины на улицах взорваны и только командир дивизии, генерал, не потерял самообладания и требует, чтобы мы немедленно соединили его со штабом армии, но у нас ничего нет, помогите, лейтенант!»
Тогда Рабичев с десятком бойцов своего взвода и уцелевшими бойцами взвода Корнева сумел обеспечить комдиву связь и за это получил свой первый орден Отечественной войны 2-й степени. Между прочим, как подчеркивает Рабичев, среди связистов преобладали здоровые мужики, в том числе и бывшие уголовники, а не юные телефонистки, которым совсем не с руки было таскать тяжеленные катушки с кабелем.
Богомолов, в письмах в цензуру вполне убедительно доказывавший, что все документы, цитируемые в романе, придуманы им с начала и до конца, в статьях и переписке с читателями утверждал прямо противоположное, обманывая простодушную публику. В открытом письме критику Эмилю Кардину, опубликованному в журнале «Литературное обозрение» в 1978 году, Владимир Осипович утверждал: «Выступая 9 февраля с.г. в Минске на Всесоюзном совещании на тему «Героизм советских людей в годы Великой Отечественной войны и современная документальная литература» Вы коснулись моего романа «В августе сорок четвертого…» и, в частности, сказали: «Я натолкнулся на одну вещь, которая мне объяснила, что документ выдуманный. Автор не знал, что пульроты были ликвидированы в 1944 году».
Насчет «выдуманности» документов в моем романе уже высказывались, и это было не ново, что же касается ликвидации пулеметных рот, Ваше утверждение было совершенно удивительным.