— Вас закуют в кандалы.
Этот ответ прозвучал, как пощечина. Лафайет выпрямился на стуле и посмотрел офицеру прямо в глаза.
— Ваш император не давал вам такого приказания, — произнес он утвердительно, хотя и не мог знать этого наверняка. — Остерегитесь делать больше, чем он просит, и вызвать его неудовольствие ненужным рвением.
Офицер смутился.
Лафайет попросил воды; ему принесли стакан, он выпил его залпом, и на лбу тотчас выступила испарина. Почему его не уводят в камеру? Но тут дверь снова раскрылась, впустив караульного солдата, а следом за ним через порог переступил Фрэнсис Хьюджер. И доктор Больман.
Начался допрос. Лафайет сказал, что знает Хьюджера давно — видел его еще ребенком, но отношений с ним с тех пор не поддерживал, а с Вольманом не знаком и вовсе, ни в какой переписке с ними не состоял и более сообщить ничего не может.
Через несколько дней ему сообщили, что двух его сообщников приговорили к полугоду каторжных работ, а ему самому запретили прогулки.
Холодно. В большом доме Сегюров на улице Флорантен промерзли стены; парадные залы на первом этаже больше не открывают, да они и пусты: мебель, уцелевшую от реквизиции, жгут в печах. Камины не разжигают, это было бы мотовством; тепло дают только "голландки" в спальнях; слуги теперь живут в туалетной комнате, спустившись с чердака. Кстати, в России камины редки, там предпочитают печи, а уж русские знают толк в суровых зимах. О, как бы Филиппу сейчас пригодилась та шуба на медвежьем меху! В ней даже в открытых санях не чувствуешь холода. А на ноги русские надевают теплые фетровые сапоги, которым не страшен снег. Дома же ходят в фетровых башмаках. Как, бишь, они называются? Ах да — пимы. Их бы очень оценил отец. Опять он кашляет сухо, надрывно… Наверное, испортил себе легкие в тюрьме. Отец не припомнит таких холодов, но говорит, ссылаясь на собственного отца, что такое уже случалось — кажется, в 1709 году. Все поля засыпало снегом, на юге мороз погубил оливковые сады, у ворот Парижа бродят голодные волки. Замерзла Сена! В России только и ждут, когда "реки встанут": санный путь быстрее и удобнее, а в Париже это катастрофа: все припасы подвозили по воде. Комитет общественного спасения закупил хлеб в Прибалтике, Фракии и Магрибе, но его нельзя доставить из-за льдов.
В Германии французов называют "хлебоедами", дивясь тому, сколько хлеба они поглощают на обед. В самом деле, французу без него не прожить, а по карточкам теперь можно получить всего полфунта в день. Новое правительство ввело свободу торговли, как Тюрго двадцать лет назад, и эффект получился тот же: дефицит вместо изобилия. Цены взлетели на заоблачную высоту, ассигнаты соглашаются брать едва ли за десятую часть от номинала, вот крестьяне и придерживают хлеб, чтобы нажиться на дороговизне. Похоже, властям опять придется прибегать к реквизициям, несмотря на откровенный грабеж, учиненный в оккупированной Бельгии… Зато благодаря морозам генерал Пишегрю, командующий Рейнской армией, смог перейти Ваал, захватил силами одного гусарского эскадрона голландский флот в заливе Зюдерзее, вмерзший в лед у острова Тексел, и теперь все Нидерланды заняты республиканскими войсками. Голландцы рады обретенной свободе, штатгальтер с семьей спешно уехал в Англию, и всё это не сулит никакого добра несчастному Лафайету.
Адриенна не теряет надежды уехать к нему… Сейчас она в Шатенэ, у своей тети — Антуанетты Сегюр. В тюрьме к ней тайком пробрался бывший священник, проводивший в последний путь ее мать и сестру… Как только Адриенну освободили, она сразу побежала на кладбище Пикпюс, но сторож лишь приблизительно смог указать ей общую могилу. Бедная Адриенна! Ее выпустили только второго плювиоза. Отважная мадам Боше каждый день ходила в Революционный комитет и постепенно уговорила всех его членов сжалиться над бывшей хозяйкой, только Лежандр отказывался поставить свою подпись. Тогда к нему отправилась герцогиня де Дюрас. Не кажется ли вам, что жена Лафайета претерпела достаточно мук безо всякой вины? Или вы хотите, наказывая ее таким образом, изгнать верность из женских сердец?.. Стыдно признаться, но женщины гораздо смелее и… да, мужественнее мужчин, как бы странно это ни звучало.
Вернулся Жозеф — красноносый, продрогший, но, как всегда, веселый и оживленный. Обнял "голландку", прижавшись к ней всем телом, и стал рассказывать новости. Памятник "Другу народа" на площади Карусели снесли, и он сам видел, как ребятишки на улице пинали бюст этого злодея, пока не сбросили его в сточную канаву со словами: "Вот тебе Пантеон, Марат!" Жак-Луи Давид не знает, что ему делать со своей картиной "Смерть Марата", которую ему вернули, чтобы изгнать из Конвента самую память о террористах. "Золотая молодежь" ворвалась в Театр Республики, где шла какая-то пьеса Фенелона, и, потрясая своими палками, потребовала изгнать со сцены пособников кровожадных злодеев. Тальма вышел к рампе, сымпровизировал монолог о том, что он не предавал актеров Французского театра, не последовавших за ним в Театр Республики на улице Закона и окончивших свою жизнь на гильотине, но оправдываться не станет — пусть за него говорят другие, и, как всегда, сорвал аплодисменты. Но это ведь правда, Жозефу рассказывали в тюрьме: Тальма ни при чём, ему самому грозил арест, из-за чего он никогда не ходил по улицам в одиночку и ночевал у друзей. Щеголи с дубинками спели свой новый гимн — "Пробуждение народа" (очень миленький мотив, что-то в духе Паизиелло) и на этом удалились, а мы с тобой сегодня идем в Театр Варьете на водевиль "Концерт на улице Фейдо", все только о нём и говорят.
Возражения Филиппа Жозеф отмел одно за другим: идти по морозу в Пале-Эгалите?! — зато в театре тепло; платить по тридцать су за билет?! — а что еще ты сможешь купить за тридцать су? Нельзя же целый день сидеть взаперти среди книг и строить из себя ученого историка, когда История творится за окном.
В театре было многолюдно, преобладала "золотая молодежь" — уцелевшие родственники эмигрантов и богатых спекулянтов, вышедшие из тюрьмы "подозрительные", журналисты, клерки, мелкие торговцы, наряжавшиеся в диковинные фраки с широкими отворотами, узкими фалдами и черными воротниками, в облегающие штаны ниже колен, короткие жилеты и огромные галстуки, скрывавшие пол-лица, носившие кольца в ушах, узконосые сапоги, двурогие шляпы и крученые палки со свинцовой начинкой. Под руку с ними были молодые дамы с круто завитыми или коротко остриженными волосами и красными шнурками на шее ("след от ножа гильотины"), они прикрывали шубками откровенные декольте своих платьев без корсета и не выглядели смиренницами. Дожидаясь начала представления, зрители громко переговаривались между собой, и Филипп отметил для себя еще одну новую моду — заменять раскатистое французское "р" мягким, почти не слышным английским: "П’елестно! Неве’оятно!" Поделившись своим наблюдением с Жозефом, он узнал от брата, что звук "р" слишком скомпрометировал себя тем, что с него начитается слово "революция".
Спектакль оказался очень злободневным, а потому актерам не раз приходилось пережидать бурную реакцию публики. В самом начале, когда "гражданка Бельваль" напомнила о новом декрете, по которому в Пантеоне нельзя никого хоронить до истечения десяти лет со дня смерти, потому что Время способно "укоротить" великих людей своей косой, ей аплодировали стоя. Её сын, процитировавший на память "Декларацию прав человека и гражданина", где говорилось, что малая часть народа не может править от его имени, однако любая группа граждан имеет право высказать свое мнение, тоже получил свою долю оваций. Главная интрига заключалась в том, простит или не простит "гражданин Бельваль", отсидевший в тюрьме, оклеветавшего и обокравшего его якобинца, которому теперь грозит арест. Кузен Бельваля Сент-Альбен, сражавшийся и раненный на войне, призывает его песенкой проявить принципиальность:
Однако Бельваль считает, что мстить надо не палкой, а по закону; не все из якобинцев людоеды, некоторые из них — бездумные орудия хитрых негодяев, достойные презрения, но не казни, и вообще: во всех делах чрезмерность — недостаток. Этот монолог публика освистала, и Сент-Альбен поспешил вернуть ее благосклонность песенкой о том, что истинный республиканец преследует врагов отечества везде, где только встретит; именно внутренние враги — чудовища, рвущие на части добрую мать, а внешних нужно лишь вывести из потемок заблуждений, и тогда они станут нашими братьями. Эта мысль пришлась зрителям по душе. Прошлым летом Сегюр прочел в "Универсальном вестнике" речь Барера, который клеймил молодых людей, заключающих фиктивные браки, чтобы избегнуть мобилизации, и удивлялся тому, что французские женщины, известные своим патриотизмом, потакают их трусости. Похоже, что молодежь, собравшаяся в этом зале, больше сопереживает Шаретту, сопротивляющемуся республиканским войскам в Вандее, чем генералу Пишегрю…
Между тем семейство Бельваль собиралось на концерт, предвкушая наслаждение от искусства, которое, наконец, возрождается во Франции на обломках терроризма. Вандалы отрицали благодеяния роскоши, из-за того-то все мануфактуры и в запустении. Нам говорят — из-за нехватки рабочих рук, но на самом-то деле из-за отсутствия покупателей. Те, у кого остались деньги, просто обязаны их тратить, чтобы оживить торговлю; горе богатым интриганам, притворяющимся нищими! Этот пассаж вызвал смех и хлопки. Сосед-якобинец вновь явился просить о заступничестве и отдал футляр с бриллиантами, которые присвоил себе из опечатанного имущества Бельваля. Добрый гражданин уже был готов простить своего врага, раз тот раскаялся и всё исправил, но его друг Флорвиль, который стал членом революционного комитета (должны же в нём быть и честные люди), убедил его в том, что снисходительность к преступлению сама есть преступление. Якобинца арестовали, а великодушный Бельваль попросил продать возвращенные ему бриллианты и раздать деньги вдовам и сиротам, обездоленным душегубами.
Наградив артистов аплодисментами (особенно Сент-Альбена, исполнившего на "бис" "Пробуждение народа"), публика повалила к выходу.
На обратном пути Жозеф что-то напевал про себя, а Филипп был задумчив. Этой осенью в Шатенэ, пока дети собирали хворост и выращивали на продажу кроликов, чтобы прокормиться, он тоже написал пьесу, отразив в ней свои мучения и терзания последних лет. Узнав с облегчением о том, что старика-отца наконец-то выпустили из тюрьмы, главный герой восклицал: "Террор не вернется. Ужас, который он внушал, навсегда оградит от него Францию". Глядя на молодчиков с палками, шумными ватагами устремлявшихся в темные переулки на поиски "якобинцев" (хотя они же и разгромили этот клуб три месяца назад), Сегюр уже не был так в этом уверен.
35
Гвалт стоял необычайный: женщины вопили во всё горло, мужчины ругались и грозили кулаками, председатель Конвента тщетно пытался восстановить порядок, депутаты перекрикивались со своих мест, Тальен, Баррас и Фрерон обзывали Барера и Колло террористами, а те их — роялистами, Лежандр говорил что-то с трибуны, но его никто не слышал. Заняв его место, один из предводителей санкюлотов повел речь о том, что заставило их прорваться сюда сквозь заслон из "черных воротников" с их дубинками: народ, разрушивший Бастилию и королевский трон, требует хлеба, Конституции I года Республики, по которой все декреты должны утверждаться плебисцитом, освобождения брошенных в тюрьмы патриотов и наказания депутата Фрерона с его "золотой молодежью" — цепных псов нового режима, врагов революции! Председатель пустился в пространные разглагольствования; в это время большинство депутатов выскользнули из зала. Перебив речь председателя, санкюлоты заговорили снова: секция за секцией отправляли своих представителей на трибуну. Чувствовалось, что им необходимо высказаться — наболело.