Эти оговорки необходимы: они показывают, что не следует излишне жестко противопоставлять друг другу два эти стиля чтения. Однако они отнюдь не отменяют того факта, что вторая половина XVIII века — это эпоха «революции в чтении». Элементы ее отчетливо видны в Англии, в Германии, во Франции: это рост книжного производства, появление множества газет и изменение их облика, успех малоформатных изданий, снижение цен на книги благодаря контрафакциям, бурный рост разнообразных читательских обществ
Революция, которую несет с собой электронный текст, также будет революцией в чтении. Читать с экрана — совсем не то же самое, что читать книгу-
В связи с этой первой революцией, в результате которой возникла привычная нам до сих пор форма книги, встают три вопроса[28]. Первый из них — о ее датировке. Археологические данные, полученные при раскопках в Египте, позволяют сделать сразу несколько выводов. Во-первых, раньше всего и в самом массовом порядке кодекс вытесняет свиток в христианских общинах: все обнаруженные на сегодняшний день манускрипты Библии II века н. э. — это писанные на папирусе
Второй вопрос касается причин, по которым вошла в обиход новая форма книги. Классический набор объяснений этого факта по-прежнему остается в силе, хотя и нуждается в некотором уточнении. Конечно, использование носителя текста с обеих сторон снижает затраты на производство книги. Однако при этом не использовались другие возможности экономии: более мелкий размер письма, сужение полей и т.п. Кроме того, кодекс, несомненно, позволяет уместить большее количество текстов в меньший объем. Тем не менее это преимущество стали использовать далеко не сразу: в первые столетия своего существования кодексы сохраняют скромный объем — не более ста пятидесяти листов (то есть трехсот страниц). Лишь начиная с IV, если не с V века н. э., они становятся толще, вбирая в себя содержание сразу нескольких свитков. Наконец, кодексом безусловно удобнее пользоваться и в нем легче находить нужный текст: он позволяет нумеровать страницы, составлять указатели и конкордансы; читатель может сравнить два разных отрывка текста или же быстро пролистать книгу насквозь. Поэтому новая форма книги была приспособлена к потребностям христианства (сравнение Евангелий, поиск цитат из Священного писания для проповеднических, культовых или молитвенных целей). Зато в нехристианской среде овладение возможностями кодекса шло гораздо медленнее. Судя по всему, основную роль в его распространении сыграли читатели, не принадлежавшие к образованной элите (последняя стойко хранила верность греческим образцам, а значит, свитку), и поначалу он применялся в текстах, выпадающих из литературного канона: в школьных учебниках, технических трудах, романах и т.д.
Среди многих последствий перехода от свитка к кодексу два заслуживают особого внимания. С одной стороны, торжество кодекса как материальной формы не отменяет прежних обозначений и репрезентаций книги. Так, в «Граде Божием» бл. Августина книга как физический объект именуется словом «кодекс», а словом
Откуда этот повышенный интерес к прошлому, в частности, к зарождению кодекса? Дело в том, что понимание завтрашней (или уже сегодняшней) компьютерной революции и овладение ее возможностями во многом зависит от того, насколько точно мы определим ее место в истории длительной временной протяженности. История позволяет в полной мере оценить неслыханные перспективы, которые открывает перед нами оцифровка текстов, удаленный доступ к ним и их восприятие на компьютерном экране. В мире электронных текстов, или, вернее, электронной репрезентации текстов исчезают два ограничения, присущие печатной книге и считавшиеся прежде обязательными. Первое ограничение: в печатной книге присутствие читателя может быть выражено лишь в очень узких рамках. Начиная с XVI века, когда знаки пунктуации, различные метки и заголовки (заглавия глав и колонтитулы), прежде добавлявшиеся на печатную страницу рукой корректора или владельца книги, стали печататься типографским способом, для рукописных читательских помет остается лишь пространство, не занятое текстом. Печатный объект односторонне навязывает свою форму, структуру, расположение, отнюдь не предполагая чьего-либо соучастия. И если читатель все же намерен письменно зафиксировать в этом объекте свое присутствие, он может сделать это лишь украдкой, почти тайком — с внутренней стороны переплета, на пустых листах, на полях и т.п.[31]
В электронном тексте все иначе. Читатель не только может производить с текстом разнообразные операции (составлять к нему указатели, добавлять аннотации, копировать его, делить на части, компоновать по-новому, перемещать и т.д.) — он даже может стать его соавтором. Граница между письмом и чтением, автором текста и читателем книги, четко обозначенная в печатном тексте, здесь исчезает, а ей на смену приходит иная реальность: читателю дано право стать одним из равноправных создателей коллективной рукописи, или, по крайней мере, составить новый текст на основе произвольно вырезанных и склеенных фрагментов. Подобно читателю рукописи, который мог по собственной прихоти объединить в один сборник, в одну
С другой стороны, компьютерный текст впервые позволяет преодолеть одно из давних и болезненных противоречий западной культуры: противоречие между мечтой об универсальной библиотеке, содержащей все когда-либо напечатанные книги, все когда-либо написанные тексты — и даже, как у Борхеса, все книги, которые можно написать, исчерпав все возможные сочетания букв алфавита, — и неутешительной реальностью книжных собраний, которые, при всем своем богатстве, способны дать лишь частичное, неполное, ущербное представление об универсальном знании[34]. Западная мысль придала этой ностальгии по утраченной полноте образцовый мифологический образ: образ Александрийской библиотеки[35]. Удаленный доступ к текстам, стирающий неустранимое доселе различие между местонахождением текста и местонахождением читателя, делает эту древнюю мечту мыслимой, достижимой. Текст в своей электронной репрезентации, отделенный от прежних материальных оболочек и локализаций, оказывается доступен любому читателю. При условии, что все существующие тексты, и рукописные и печатные, будут оцифрованы или, иначе говоря, преобразованы в тексты электронные, возникает возможность сделать все письменное наследие человечества доступным для всех. Любой читатель, где бы он ни находился, лишь бы перед ним был компьютер, подключенный к Сети и поддерживающий передачу цифровых документов, сможет получить, прочесть, изучить любой текст, независимо от его изначальной формы и локализации[36]. «Когда было провозглашено, что Библиотека объемлет все книги, первым ощущением была безудержная радость»[37]: «безудержную» радость, о которой пишет Борхес, нам сулят те нерукотворные, виртуальные библиотеки, что станут, судя по всему, библиотеками нашего будущего.
Радость эта, конечно, безудержная, но, быть может, несколько преждевременная. На самом деле каждая форма, каждый носитель, каждая структура распространения и рецепции письменного текста оказывает глубокое влияние на его возможное применение и интерпретацию. В последние годы историки книги много занимались проблемой этого воздействия формы на смысл на различных уровнях[38]. Можно привести немало примеров тому, как чисто «типографские» (в широком смысле слова) изменения существенно трансформируют предназначение, способы циркуляции, толкования «одного и того же» текста. Таковы, например, варианты членения библейского текста, в частности, начиная с изданий Робера Этьенна, с пронумерованными стихами. Таково использование структур, характерных для печатной книги (заглавия, титульного листа, разбивки на главы, гравюр на дереве), применительно к произведениям, изначальная форма которых, связанная исключительно с рукописной циркуляцией, была им совершенно чужда: примером может служить судьба «Ласарильо с Тормеса», апокрифического письма, без заглавия, без глав, без иллюстраций, предназначавшегося для просвещенной публики и превращенного первыми его издателями в книгу, которая по внешнему виду напоминала жития святых или брошюры на злобу дня, то есть жанры, получившие широчайшее распространение в Испании Золотого века[39]. Таковы процессы, происходившие с драматургией в Англии, где в начале XVIII века совершился переход от изданий елизаветинской эпохи, примитивных и компактных, к изданиям, где применялись типографские приемы французского классицизма: в печатном тексте появилось наглядное деление на акты и сцены, а также, благодаря ремаркам, воссоздавались некоторые элементы сценического действия[40]. Таковы, наконец, новые формы, с помощью которых издатели Кастилии, Англии или Франции делали целый корпус уже опубликованных текстов, чаще всего ученого происхождения, доступными для «простонародного» читателя. включая их в репертуар лоточников, торгующих книгами вразнос. Каждый раз мы констатируем одно и то же: исторически и социально дифференцированные значения любого текста неотделимы от материальных модальностей, в которых он предстает перед читателем.
Вывод этот заключает в себе весьма актуальный урок. Да, возможность перевести письменное наследие человечества с одного носителя на другой, заменить книгу-кодекс экраном открывает перед нами огромные возможности. Но в то же время это — насилие над текстами, лишающимися тех форм, которыми, среди прочего, определялись их исторические значения. Предположим, что в более или менее близком будущем все произведения, принадлежащие к нашей культурной традиции, станут распространяться и читаться лишь в своей электронной репрезентации, — тогда нам грозит опасность утратить всякое понимание той текстовой культуры, в рамках которой издавна возникла тесная связь между понятием текста и особой формой книги —
В связи с этим, как мне кажется, перед нами встают две задачи. Во-первых, предстоит осмыслить с исторической, юридической, философской точки зрения нынешний переворот в способах доступа к письменным текстам и их рецепции. Хотим мы или нет, но этот переворот происходит. Техническую революцию нельзя провозгласить, но и отменить ее нельзя. Кодекс в конце концов одержал верх над свитком, хотя последний, в иной форме и для иных (в частности, архивных) целей использовался на протяжении всего Средневековья. Книгопечатание как форма массового производства и распространения текстов вытеснило манускрипт, хотя и в эпоху печатной книги рукописная копия полностью сохраняла свои функции в циркуляции многих типов текстов — либо частного характера, либо тех, что были вызваны к жизни аристократическими литературными практиками, сложившимися вокруг фигуры
Но есть и другая задача, неотделимая от первой. Библиотека будущего должна бережно сохранять и развивать познание, понимание тех форм письменной культуры, какие в большинстве своем сохраняются и поныне. Перевод в электронную форму всех текстов, существовавших еще до начала информатизации, ни в коей мере не должен означать отрицания, забвения, или, еще того хуже, уничтожения объектов, служивших их носителями. быть может, никогда еще сбор, хранение и учет (например, в форме коллективных национальных каталогов, которые могут стать первым шагом к созданию ретроспективных национальных библиографий) письменных объектов прошлого не были столь важным направлением деятельности крупных библиотек. Тем самым мы не утратим доступа к порядку книг, который пока еще является нашим порядком и который был таковым для читателей и читательниц, начиная с первых веков христианской эры. Только сохранив понимание культуры
2 Автор в системе книгопечатания
Подчеркивая глубинное родство библиографии
Во Франции, где история книги гораздо теснее связана с историей культуры и общества[46], дело могло (или должно было) бы обстоять иначе. Однако здесь основные интересы оказались в другой плоскости. Часть историков посвятили себя воссозданию среды, в которой изготавливались и продавались книги, — размеров капитала, договорных и иерархических отношений между книготорговцами, печатниками, наборщиками и тискальщиками, отливщиками шрифтов, граверами, переплетчиками и т.д. Другие стремились реконструировать процесс распространения книги — распределение книговладельцев по социальным группам, силу воздействия книги на разные типы сознания. Подобный подход предполагал главным образом количественную обработку обширных перечней (списки книг из посмертных описей имущества, печатные каталоги выставленных на торги библиотек либо, в случае архивной удачи, учетные книги книготорговцев); внимание историков оказалось сосредоточено если не на различных типах чтения, то, во всяком случае, на социологии читателя. Автор же снова оказался забыт — что тоже отчасти парадокс, если иметь в виду программу, очерченную основателями французской истории книги Люсьеном Февром и Анри-Жаном Мартеном («исследовать воздействие на культуру и влияние, оказанное книгой в течение первых трех столетий своего существования»[47]). В рамках традиционной социальной истории книгопечатания в том ее виде, в каком она получила развитие во Франции, у книг есть читатели — но нет авторов, вернее, авторы не входят в сферу ее компетенции. Фигура автора всецело принадлежит истории литературы с ее классическими жанрами: биографией, анализом той или иной школы либо направления, описанием определенной интеллектуальной среды.
Итак, до сих пор история книги либо совсем обходила проблему автора, либо оставляла ее другим наукам, — так, словно ее инструментарий и открытия не имели никакого значения для истории производителей текстов или же эта последняя нисколько не была важна для понимания произведений. Однако за последние годы вновь наметился интерес к фигуре автора. Литературная критика, отступая от тех принципов исследования, которые учитывали исключительно внутренние законы функционирования знаковой системы, образующей тексты, вновь попыталась вписать произведения в исторический контекст. Тенденция эта проявляется в различных формах. «Рецептивная эстетика» стремится описывать диалогические отношения, складывающиеся между отдельным произведением и «горизонтом ожидания» его читателей, иными словами, совокупностью принятых норм и отсылок, общих для его публики (или для тех или иных типов публики). Тем самым значение текста понимается уже не как нечто стабильное, однозначное и всеобщее, но как исторический результат того зазора, какой образуется между содержащимся в произведении предложением — отчасти оно покрывается намерениями автора — и ответом на него со стороны читателей[48].
У всех этих подходов, несмотря на сильные различия и даже кардинальные расхождения, есть общий момент: все они восстанавливают связь текста с его автором, связь произведения с намерениями или социальным положением человека, который его произвел, речь, конечно, идет не о том, чтобы вернуться к романтической фигуре автора-самодержца, возвышенного и одинокого, чья творческая воля (изначальная или окончательная) вбирает в себя все значение произведения и чья биография ясно и непосредственно направляет процесс его письма. Автор, вновь занимающий свое место в истории и в социологии литературы, предстает одновременно и зависимым, и скованным. Он зависим, поскольку не властен над смыслом текста, и намерения его, послужив основой для производства этого текста, вовсе не обязательно принимаются как теми, кто превращает текст в книгу (книгоиздателями или рабочими-печатниками), так и теми, кто присваивает его себе благодаря чтению. Он скован, поскольку находится во власти множества детерминант, которые подчиняют себе социальное пространство производства литературы либо, шире, разграничивают категории и навыки, выступающие матрицами собственно письма.
Возвращение критики к проблеме автора, в каких бы формах оно ни происходило, заставляет вновь обратиться к вопросу, поставленному Мишелем Фуко в его знаменитом эссе, без ссылки на которое не обходится ни одна работа[52]. Фуко различал в нем «историко-социологический анализ автора как личности» и проблему более фундаментальную, а именно проблему возникновения собственно «авторства», «авторской функции»
Фуко — хоть это для него не главный предмет исследования — набрасывает систему исторических координат, в которой зародились и менялись со временем те особые правила атрибуции текстов, в рамках которых идентификация произведения предполагает соотнесение его с неким именем собственным, чье функционирование глубоко специфично: с именем автора. В первоначальном варианте статьи «Что такое автор?» даются три отсылки к хронологии. Прежде всего, авторство связывается с тем историческим моментом, когда «для текстов был установлен режим собственности, когда были изданы строгие законы об авторском праве, об отношениях между автором и издателем, о правах перепечатывания и т.д., то есть с концом XVIII — началом XIX века». Зачастую только этот момент и привлекал внимание комментаторов Фуко. Однако эта прочная связь, благодаря которой появляется авторская индивидуальность, а деятельность писателя и издателя вписывается в рамки законов о частной собственности, сама по себе еще не создает авторства. Авторская функция древнее и коренится в иных предпосылках: «Нужно отметить, что эта собственность была исторически вторичной по отношению к тому, что можно было бы назвать уголовно наказуемой формой присвоения. У текстов, книг, дискурсов устанавливалась принадлежность действительным авторам (отличным от мифических персонажей, отличным от великих фигур — освященных и освящающих) поначалу в той мере, в какой автор мог быть наказан, то есть в той мере, в какой дискурсы эти могли быть преступающими». Фуко никак не датирует появление подобной «уголовно наказуемой формы присвоения», в рамках которой авторство связывается уже не с юридическими нормами, регулирующими отношения между частными лицами, но с исполнением властных полномочий неким органом, правомочным осуществлять цензуру, вершить суд и определять наказание.
Однако же третья хронологическая отсылка, приведенная Фуко, позволяет думать, что авторство в таком его понимании зарождается раньше, нежели общество Нового времени. В качестве иллюстрации того факта, что «авторская функция не отправляется для всех дискурсов неким универсальным и постоянным образом», Фуко приводит хиазм, который, по его мнению, сложился «в XVII или в XVIII веке» и который выражался в обмене правилами атрибуции текстов между «научными» и «литературными» дискурсами. Начиная с этого поворотного момента авторитетность научных высказываний определяется их принадлежностью к «некоему систематическому целому» уже существующих положений, а не особыми свойствами их конкретного автора, тогда как «литературные» дискурсы, со своей стороны, «могут быть приняты теперь, только будучи снабжены авторской функцией». Прежде дело обстояло обратным образом: «Тексты, которые мы сегодня назвали бы „литературными“ (рассказы, сказки, эпопеи, трагедии, комедии), принимались, пускались в обращение и приобретали значимость без того, чтобы ставился вопрос об их авторе; их анонимность не вызывала затруднений — их древность, подлинная или предполагаемая, была для них достаточной гарантией. Зато тексты, которые ныне мы назвали бы научными, касающиеся космологии и неба, медицины и болезней, естественных наук или географии, в Средние века принимались и несли ценность истины, только если они были маркированы именем автора». В наши задачи не входит обсуждение того, насколько обоснованна намеченная таким образом траектория; для нас важно, что в соответствии с ней отсылка к автору функциональна для некоторых классов текстов еще в эпоху Средневековья. Таким образом, мысль Фуко нельзя сводить к упрощенным формулам, рождающимся из-за поверхностного чтения: Фуко ни в коей мере не устанавливает какой-либо исключительной, детерминирующей зависимости между литературной собственностью и авторством, между «системой собственности, характерной для нашего общества», и порядком атрибуции текстов, основанным на категории субъекта. Выдвигая на первый план фигуру автора и увязывая ее с механизмами, призванними контролировать распространение текстов либо придавать им авторитетность, он в своем эссе предлагает проделать ретроспективное исследование, для которого особую важность приобретает история условий производства, распространения и присвоения текстов.