К двум этим переворотам Кондорсе добавляет еще один, связанный с книгопечатанием. В восьмой эпохе «Эскиза» он описывает три основных следствия изобретения, которое «умножает в неопределенном количестве и при небольших расходах экземпляры одного и того же произведения» (187; 129). Во-первых, для «образования, которое каждый человек может почерпнуть из книг в тиши и уединении» (190; 132), характерна трезвая рассудительность, критическая оценка чужих идей и мнений — в противоположность устному общению собравшихся людей, пробуждающему и воспламеняющему страсти. Благодаря книгопечатанию «мы присутствуем при сооружении трибуны нового вида, откуда сообщаемые идеи производят менее живое, но более глубокое впечатление; власть которой менее тираническая над страстями, но более могущественная, более верная и более продолжительная над разумом; где все преимущества на стороне истины, ибо искусство, несколько потеряв в средствах соблазна, выиграло в средствах просвещения» (188; 129-130). Разум против страстей, просвещение против соблазна: на смену убеждениям, сложившимся под воздействием риторических аргументов, приходят очевидные, основанные на разуме доказательства. Таково второе следствие книгопечатания. Постижение достоверной, неопровержимой истины, мыслимой по модели логической дедукции и математического рассуждения («от следствия к следствию»), принципиально отделено от необоснованных убеждений, которые зиждутся на искусных ораторских приемах и вдохновенных речах. Наконец, благодаря книгопечатанию твердо установленные истины могут быть изложены всем. Если устная речь по необходимости предполагает локальные, разобщенные дискуссии и изолированные анклавы знания, то обращение печатных текстов позволяет сделать достижения разума всеобщим достоянием: «Книгопечатанию же мы обязаны возможностью распространять произведения, появление которых обусловлено обстоятельствами данного момента или временными течениями общественной мысли, и благодаря этому заинтересовывать каждым вопросом, обсуждающимся в одном месте, всех без исключения людей
Итак, революция, произведенная книгопечатанием, позволяет Кондорсе определить главное понятие в истории прогресса человеческого разума: понятие «общественное мнение». Устойчивость, надежность и универсальный характер «общественного мнения» — в отличие от мнений частных, всегда изменчивых, сомнительных, локальных, — обусловлены именно книгопечатанием. Позволив людям обмениваться мыслями в отсутствие собеседника, превратив отдельных разрозненных индивидов в публику, книгопечатание создало незримый, нематериальный трибунал, чьи суждения, основанные на разуме, становятся обязательными для всех: «Образуется общественное мнение, сильное числом тех, кто его разделяет, энергичное, ибо мотивы, его определяющие, действуют одновременно на все умы, даже на чрезвычайно большом удалении. Таким образом, мы видим, как во имя разума и справедливости создается трибунал, не зависимый от всякой человеческой власти, трибунал, от которого трудно что-либо скрыть и которого невозможно избежать» (188; 130).
И все же универсальность, которую несет книгопечатание, имеет границы. Она по-прежнему остается частичной, неполной, незавершенной. Для того чтобы она осуществилась во всей полноте, необходимы два условия. Первое — это всеобщее «народное образование», которое выведет обучение из-под контроля Церкви и наделит каждого необходимой компетенцией, чтобы он мог читать «книги, предназначенные для каждого класса людей, для каждой степени образования» (189; 131). Второе — это наличие всеобщего языка: лишь он способен снять имплицитное противоречие, заключенное в формуле «все без исключения люди
И в этом случае решающее значение также имеют формы репрезентации и распространения письменных текстов. В самом деле: для того чтобы всеобщий язык, выражающий с помощью знаков «или реальные предметы, или вполне определенные их совокупности, которые, заключая в себе простые и общие идеи, находятся, или могут одинаково образоваться в уме каждого человека; или, наконец, общие отношения между этими идеями, операции человеческого разума, которые свойственны каждой науке, или приемы различных искусств» (291-292; 252-253), оказался вполне эффективным, требуется то, что Кондорсе называет «техническими методами» — иначе говоря, материальные носители когнитивных операций. Таковы, например, перечни и таблицы, позволяющие показать отношения и сочетания фактов, объектов, чисел и формул: с рождением книгопечатания их стало легче создавать и легче распространять. Таким образом, бесконечный потенциал совершенствования человека, заложенный во всеобщем языке, который сделает каждую науку такой же точной, как математика, тесно связан с техническим изобретением, реализовавшим предельно благоприятным образом те возможности, какие были открыты алфавитным письмом.
Решающую роль книгопечатания подчеркивает и Мальзерб в своих «Замечаниях», написанных в 1775 году от имени Счетной палаты (независимого суда, первым председателем которого он был)[7]. Текст этот разоблачает королевскую власть, сползающую к деспотизму, и Мальзерб опирается на историю, доказывая необходимость вернуться к «первоначальному устройству монархии» (270). В самом деле: тайное управление государством, подавление всякого публичного протеста — то есть характерные черты деспотизма, — имеют источником прошлое французской нации. Мальзерб выделяет в нем три эпохи. Поскольку его труд посвящен не прогрессу цивилизации, а истории монархии, то его периодизация не во всем совпадает с периодизацией Кондорсе. В первую эпоху, во «времена наших первопредков», письменность если и была известна, то не наделялась судебным и административным авторитетом. Последний — всецело прерогатива устной речи. Отсюда публичный характер правовых решений, которые выносит король перед «Нацией, собравшейся на Марсовом поле», а также представители знати, «каждый на своей территории», предварительно выслушав прошения сторон и «мнения публики в их пользу». Но отсюда и нестабильность, недостоверность и вариативность закона. Эта эпоха «словесных договоров» сменяется эпохой письма: законодательство фиксируется, судопроизводство уточняется, а у «граждан» появляются «постоянные права». Однако все это достигается дорогой ценой: возникает сразу две тайны — тайна управления, которое отныне отделено от правосудия, и тайна судебных процедур, поскольку приговор выносится на основании письменных документов. Присвоению правосудия «новым сословием граждан», магистратами, соответствует потаенное отправление власти — с помощью «Письменных указов Государя, вместо использовавшегося в свое время публичного провозглашения его воли». Использование письменности в судебных и административных целях не только не укрепило общественной свободы, присущей монархическому государству, но, наоборот, посеяло в нем семена деспотической порчи (270-272).
Существование этой тайны тем более недопустимо, что современная эпоха, «эпоха печатни», отличается от той, в которую она возникла. Действительно, «Искусство Книгопечатания умножило преимущества, доставленные людям письменностью, и уничтожило ее недостатки». Отныне публичный характер судебных исков, дебатов и решений совместим с фиксированностью и стабильностью закона. Как позже у Кондорсе, печатный текст, позволяющий «читать трезво и обдуманно», противопоставляется «шумному собранию», подверженному восторженным порывам и вспышкам страстей. И так же, как в «Эскизе», книгопечатание выступает той основой, на которой складывается публика — высший, ни от кого не зависимый судья: «Сами Судьи могут быть судимы образованной Публикой». От имени этой публики представители нации, а именно Генеральные штаты, должны рассматривать, обсуждать и критиковать акты королевской власти. Но поскольку государь еще не принял решения созвать их, эта представительская задача делегирована их субститутам: с одной стороны — независимым палатам, а с другой — литераторам. В новом публичном пространстве, опирающемся на циркуляцию печатных текстов, они выполняют функцию «тех, кто, будучи от природы красноречив, выступали с речами перед предками нашими на Марсовом поле или во время публичных прений» (272-273).
Несколькими месяцами ранее, в январе 1775 года, Мальзерб развивает сходные идеи в своей речи по случаю принятия во Французскую Академию. Он отстаивает независимость и полновластие публики — высшего трибунала: «Публика питает жадный интерес к вещам, прежде ей безразличным. В ее лице нам предстал Трибунал, независимый от всех властей и почитаемый всеми властями; он ценит все дарования и выражает поддержку всем достойным людям. В наш просвещенный век, когда любой Гражданин может обратиться через посредство печати ко всей Нации, те, кто наделен талантом воспитывать людей и даром их волновать, одним словом, Литераторы, служат для рассеянной по разным местам Публики тем же, чем были римские и афинские Ораторы, выступавшие перед публикой, собравшейся в одном месте. Эта истина, излагаемая мною ныне в Собрании Литераторов, прежде была вынесена на рассмотрение Магистратов, и ни один из них не отказался признать сей Трибунал Публики высшим и независимым Судьею всех Судей на Земле»[8]. Иначе говоря, Мальзерб высказывает мысль о том, что суждения публики — публики, существование которой обусловлено циркуляцией письменных текстов, — направляют суждения всех судей, будь то король, «уверенный, что никогда не ошибется в суждениях своих, ибо судит он на основании непогрешимого свидетельства просвещенной Нации», магистраты, на которых возложено отправление правосудия, или академики, которых Мальзерб приветствует как «высших Судей Литературы». Литераторы, или по крайней мере их
Попытки Вико, Кондорсе и Мальзерба в XVIII веке построить широчайшие по размаху периодизации, исходя из изменений в формах записи и распространения дискурсов, получили продолжение в наши дни. Аналогичные идеи мы видим, например, в работах Уолтера Унга[9], Джека Гуди[10] или Анри-Жана Мартена[11]. Речь идет прежде всего о том, чтобы понять, каким образом радикальные изменения в способах фиксации, циркуляции и консервации письменных текстов одновременно вызывали трансформации в человеческих отношениях, способах отправления власти, интеллектуальных техниках. Задача эта весьма насущна и применительно к сегодняшнему дню.
«Книга утратила свою былую власть, она больше не является владычицей наших дум и чувств, уступив место новым средствам информации и коммуникации, имеющимся отныне в нашем распоряжении»[12]. Это замечание Анри-Жана Мартена служит прекрасной отправной точкой для любого исследования, имеющего целью определить последствия нынешней революции — революции, которая одним внушает опасения, а другим энтузиазм, которую одни преподносят как данность, а другие намечают лишь как одну из возможностей. Текстам, отделившимся от привычных нам носителей (книг, газет, периодических изданий), видимо,уготовано отныне электронное существование: они пишутся на компьютере или подвергаются оцифровке, загружаются из Сети и поступают к читателю, воспринимающему их с экрана.
Эта революция, означающая превращение книги (или любого письменного объекта), какой мы ее знаем, — с ее тетрадями, листами, страницами, — в электронный текст, читаемый на экране, не только провозглашена: она уже началась. Каково ее место в долгой истории книги, чтения и отношения к письменному слову? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно четко отделить друг от друга несколько регистров, в которых происходят изменения и связи между которыми еще предстоит установить. Первая революция носит технический характер: в середине XV века происходит переворот в методах воспроизведения текстов и изготовления книги. С изобретением наборного шрифта и печатного станка рукописная копия перестает быть единственно доступным способом увеличить число находящихся в обращении текстов. Поэтому данный период в западной истории считался поворотным: его рассматривали как момент «Возникновения книги» (именно так называется новаторская книга Люсьена Февра и Анри-Жана Мартена, вышедшая в 1958 году[13]) или описывали как «Printing Revolution» (таково заглавие работы Элизабет Эйзенстайн, опубликованной в 1983 году[14]).
Сегодня расстановка акцентов несколько иная: основное внимание уделяется границам этой первой революции. Прежде всего очевидно, что с изобретением Гутенберга основные структуры книги не изменились. С одной стороны, печатная книга, по крайней мере до начала XVI века, напрямую зависит от манускрипта. Она наследует у него расположение текста на странице, шрифты, внешний вид, а главное — ее завершение происходит вручную: рукой иллюстратора, который рисует украшенные инициалы и миниатюры; рукой корректора
Обратив взор к Востоку — Китаю, Корее, Японии, — мы увидим еще одну причину пересмотреть оценку «революции книгопечатания». Оказывается, применение техники, принятой на Западе, не обязательно является условием существования не только развитой письменной культуры, но широкого распространения культуры
Следовательно, печатную культуру восточных цивилизаций нельзя мерить, словно бы по умолчанию, лишь мерками западной техники печати. У ксилографии есть свои преимущества: она лучше, чем наборный шрифт, отвечает требованиям языков, для которых характерно очень большое число знаков, или, как в Японии, несколько типов письма; она обеспечивает прочную связь между рукописным письмом и печатью, поскольку доски гравируются по каллиграфическим образцам; она позволяет уравновесить спрос и предложение, потому что деревянные доски весьма прочны и могут долго храниться. Констатируя этот факт, мы тем самым должны дать более справедливую оценку изобретению Гутенберга. Его роль,
Революция, которая совершается в наше время, несомненно, более радикальна, нежели революция Гутенберга. Меняется не только техника воспроизведения текстов, но и сами структуры и формы носителя, доставляющего его читателям. Вплоть до сегодняшнего дня печатная книга оставалась прямой наследницей манускрипта — в силу своего деления на тетради и иерархии форматов, от
Основные категории для сравнения мы можем почерпнуть из истории чтения. В ее хронологии выделяются два главных момента. Первый — это трансформация физической, телесной модальности акта чтения. Здесь решающее значение имеет переход от чтения, требующего непременной орализации для понимания смысла текста, к возможности читать про себя, только глазами[18]. Эта революция совершалась на протяжении всего Средневековья: сначала, в VII-XI веках, про себя читали только в монастырских скрипториях; в XII веке этот тип чтения перейдет в школы и университеты, а еще через два столетия распространится в среде светской аристократии. Он сделался возможным благодаря раздельному написанию слов, введенному ирландскими и англо-саксонскими скрибами Высокого Средневековья, и имел весьма существенные последствия: это был способ читать быстрее, а значит, прочитывать больше текстов, и текстов более сложных.
В этой связи следует оговорить два момента. Во-первых, тот факт, что в Средние века Западу пришлось учиться читать молча, глазами, не означает, что греко-римская античность не знала этого способа чтения. В античных цивилизациях, у народов, письменный язык которых совпадал с языком разговорным, слитное написание слов отнюдь не было помехой для глазного чтения[19]. Поэтому общепринятую в античности практику чтения вслух, для других или для себя, не следует относить на счет неумения читать одними глазами (такое чтение, судя по всему, получило распространение в греческом мире с VI века до н. э.[20]): скорее это была некая культурная условность, в силу которой текст и голос, чтение, декламация и слушание составляли единое целое[21].
Черта эта, впрочем, сохраняется и в Новое время, в XVI-XVIII веках, когда чтение про себя стало для просвещенных читателей обычной практикой. В этот период чтение вслух скрепляет собой различные формы общения — семейного, ученого, светского или публичного: значительное число литературных жанров адресуются читателю, который читает другим, или же «читателю», слушающему чужое чтение. В Кастилии Золотого века глаголы
Вторая оговорка — это скорее вопрос: быть может, стоит уделять больше внимания функциям письменного текста, нежели способу его чтения? В такой перспективе поворотным моментом окажется XII век, когда у текста, помимо прежних функций — сохранения и запоминания, — появились новые, когда его стали сочинять и переписывать для чтения, понимаемого как умственный труд. На смену монастырской модели письма приходит схоластическая модель чтения, принятая в школах и университетах. В монастыре книгу копируют не ради чтения: она служит сокровищницей знания, наследственным имуществом общины и используется прежде всего в религиозных целях — для
Вторая «революция чтения», со своей стороны, относится к стилю чтения. Во второй половине XVIII века чтение «интенсивного» типа сменяется чтением, которое можно определить как «экстенсивное»[24]. Читатель «интенсивный» имеет перед собой ограниченный, замкнутый корпус текстов, которые он читает и перечитывает, запоминает и пересказывает, слушает и заучивает наизусть и которые передаются из поколения в поколение. Главной пищей для подобного чтения, отмеченного печатью сакральности и авторитетности, служат религиозные тексты, прежде всего Библия в странах Реформации. «Экстенсивный» читатель, читатель эпохи
Подобный вывод можно оспорить. Действительно, во времена «интенсивного» чтения существовало немало «экстенсивных» читателей: вспомним, например, о гуманистах, читавших огромное количество текстов для составления тетрадей «общих мест»[25]. Тем более верно обратное утверждение: именно в момент «революции чтения» благодаря Руссо, Гете, Ричардсону получает развитие самое что ни на есть «интенсивное» чтение, когда роман, как прежде религиозный текст, завладевает читателем, держит его на привязи, подчиняет себе[26]. К тому же для самой многочисленной и самой скромной публики — читателей