Ее тоже волновала тайна мужа. Жене Роман никогда не давал читать свою прозу. Робел, зная ее хороший вкус и категоричность оценок? Может быть. В чем-то не доверял? Вряд ли. Многие детали безоговорочно твердили: он любил Майю, долгие годы их брака был предан ей.
У меня собралась большая папка рассказов Вершгуба. Иногда я перечитываю их. Рассказы эти печальны, а на первый взгляд – безотрадны. К одному из них автор поставил эпиграф: «Успехи мнимы, беды истинны». Герой этой новеллы молодой ученый Виталий, которого справедливо считают гением, отказывается вдруг от защиты диссертации, уходит из родительского дома – уходит к некрасивой женщине, гораздо старше себя («Маменькин сын»). Хирург Саша, делающий уникальные операции, неожиданно теряет свой дар и мучительно пытается понять, кто виноват в этом, – нежели он сам? («Кузнец своего счастья».) «Я узнаю в рассказах реальные события и реальных людей», – сказала Майя. И наконец я догадался: пространство рассказов было для Романа Вершгуба своеобразной лабораторией психоаналитика. Здесь он, не верящий в Бога, но доверяющий судьбе, стремился проникнуть в логику и смысл, а скорее – в алогизм и бессмыслицу бытия.
Однажды в начале апреля мы столкнулись с Майей на Devon Avenue, которая дала когда-то приют многим эмигрантам из бывшего СССР. Торопливо обменялись новостями. «Вам передали книгу?» – «Пока нет. Уже вышла? Поздравляю! А какой тираж сборника?» – «Пятьдесят экземпляров». – «Так мало…» – «Так много. Тридцать книг валяются у меня в шкафу – никому не нужны».
Майя вздохнула: «Там, на небе, Роман, конечно, осуждает меня…»
…Но вот уже нет и Майи. С ее разрешения (незадолго до смерти), высказанного мне и журналисту Нине Дубровской, которая участвовала в подготовке книги к печати, я все-таки напечатал несколько рассказов Романа Вершгуба в русских журналах Америки и Германии.
Мир по дороге домой
ЕЦ
СЮ Я был очень рад реакции Василия Павловича – тем более что когда-то еще школьником послал ему письмо, оставшееся без ответа: восхищался его метафорами, сравнивая их с бабелевскими. Что касается французской реакции на мой дебют, было бы ошибкой думать, что ваш покорный даже по молодости терял голову от газетных эпитетов. Слава, известность, признание – эти побочные шумовые эффекты простого действия письма меня скорее раздражали. Мне куда ближе известная психоаналитикам установка на «бегство от успеха». Не только по причинам эстетическим, хотя, конечно, с отрочества было глубоко овнутрено, что «быть знаменитым некрасиво». Полностью отдавал себе отчет, что эпитеты имеют отношение к творческому потенциалу, но я и так был в нем уверен. Чувствовал в себе силу на десять таких романов. Если они остались ненаписанными, то потому что так легли карты. К сожалению, тот шум ранних лет задел некоторых из тех, кого принято называть собратьями по перу. Кого-то занозило на долгие годы. Четверть века спустя в Праге, на радио «Свобода», во время перекура во внутреннем патио бывшего парламентского здания на Виноградской, один из таких «собратьев» внезапно стал мне цитировать французскую прессу. Я смотрел на него с недоумением. Я совсем забыл про те авансы, которые в глазах этого тайного доброжелателя, видимо, не оправдал последующей продукцией и вообще всей траекторией своего пути. Но всем не угодишь. Интересы экзистенциального прозаика в том, что он делает здесь-и-сейчас.
«Вольный стрелок» был написан за два месяца. Однако предыстория длинней. Мои первые романные попытки относятся к шестнадцати годам. К семнадцати возникло рабочее название второго замысла: «16–17». Стоило намерению возникнуть, как сам жанр стал искать возможность воплощения. Эмбрион романа привел меня после минской школы в Москву, бросал на родину Канта, на Куршскую косу, где проводил вакации Томас Манн, в Таджикистан, чреватое опасным будущим «подбрюшье» сверхдержавы, а после ряда возрастающих в объеме попыток и неудач, вытолкнул во Францию – на родину романа. Однако внутри свободы автор еще был несвободен, отсюда и провал первых парижских попыток (вроде текста «Вечный кайф», начатого на электрической Ай-Би-Эм с установкой сломить самоцензуру, засевшую в извилинах). Этот недо-роман был утрачен в метро при переезде из Бельвиля в Монтрей, в бывшее семейное гнездо испанских политэмигрантов и нелегалов (после Франко они вернулись в Испанию и сели там в кресла законодательной власти). В квартире, брошенной в Монтрее (а это последняя остановка одной из линий городского парижского метро), был кабинет с библиотекой. Тома Сталина на испанском меня ужасно раздражали. Возможно, колером. У этого собрания был круто-фекальный цвет. Я проверил, нет ли автографов, ведь именно Сталин командировал моего тестя, бывшего команданте республиканской армии, и его старшую подругу Пассионарию в Париж, чтобы воссоздать компартию и развернуть тайный фронт против Франко. Автографов не было, и я вынес собрание сочинений из дому. Половина библиотеки тестя осталась коммунистической, моя половина стала «анти». Был установлен черный стол на треногах, водружена Ай-Би-Эм и, как только дочь уехала на летние каникулы, роман начал писаться. Именно с того момента, который я сам пережил за десять лет до того: прихода поезда под вокзальные своды Калининграда/Кенигсберга. Я знал, что времени отпущено до конца лета и работал: днем на машинке, ночью, когда это было невозможно из-за соседей, писал от руки, чтобы перепечатать назавтра.
К счастью, у меня был антигерой. В отличие от героя-писателя, bad guy был человек действия, как и положено оперативнику, но при этом имел метафизические потребности, страдающее самосознание и желание спасти несчастную страну. Как и откуда он явился? Никого подобного в советской реальности не наблюдал. Триллеров и детективов тогда не читал, считая паралитературой. Антигерой возник гипотетически. Тогда как раз начинался такой тренд – считать, что импульсом и субъектом благих преобразований станут национально-мыслящие силы в армии. Помните военно-патриотические игрища для пионеров под названием «Зарница»? Нечто подобное, зарубежью известное еще с «евразийства» 20-х-30-х, стало охватывать определенные «круги влияния». Роман переводился на французский, когда на западное рождество 1979 года началась война в Афганистане. Но и она не погасила зарубежную «Зарницу». Я был пассажиром другого «поезда мысли». Мне казалось, что перемен надо ждать со стороны номенклатурных «западников». Скажем, либерально-демократически настроенных функционеров в Международном отделе ЦК КПСС и тех, кто держал «меч партии», подвластный этому стратегически-глобальному «отделу». Отсюда – антигерой с кеннедиевской улыбкой. Ставрогин из «органов».
ЕЦ
СЮ Эмиграция воспринимается как трагедия, когда мир разделен. Убывая (убивая?..), я знал, что навсегда теряю несвободную, но бесконечно дорогую половину. Но откуда было счастье свободы? Даже тогда? Хотя я еще мог понять и даже отчасти разделить чувства того русского князя первой волны эмиграции, который ходил пешком смотреть, как цветет гречиха за Бугом. Сегодня мир худо-бедно, но един. Стал маленьким, простым и пошловатым. Трагизм ушел. Для новых поколений – уже не эмигрантов, а мигрантов, преследующих личный интерес, – вопрос лишился остроты, которую мы переживали.
Одни не могут прервать «химическую связь с почвой», о чем писал Достоевский, хотя ему неплохо работалось за границей. Другие больше связаны не с землей, а с воздухом, с атмосферой, субстанцией космополитичной – этим легче. Помню, как в Америке меня поразили небеса. Глубина их. Точно так же, как когда-то парижский воздух. А еще раньше, совсем давно, воздух Питера, который я терял и снова обретал. Скорее всего, я из людей воздуха. Даром, что ли, четверть века растворялся в эфире. Но обе точки зрения верны – согласен. Гремучее их единство дает эмигранту драйв той же силы, что движет людьми с биполярными расстройствами.
ЕЦ Большинство ваших книг откровенно автобиографичны. По сути все этапы вашей жизни, похожей на
СЮ Меня всегда разрывало между опытом и воображением. И тем больше, чем дальше в лес – все тот же дантовский или тот, куда с возрастом уходят йоги. Когда побеждает воображение, выходят такие вещи, как «Вольный стрелок», «Дочь генерального секретаря», «Линтенька, или Воспарившие». Но потом вспоминаешь про «триллерность» собственного сюжета. Не мой ведь вымысел. Этот узор выписан некими надличными силами, избравшими меня своей точкой зрения. Иначе зачем было столько испытаний? Вот и возвращаешься к прозе «автобио» или, точнее, к нон-фикшн, «новой журналистике» с присутствием первого лица. Тогда получаются такие «фактоиды»: «Музей шпионажа», «Диссиданс мон амур», «Фён».
Конфликты с памятью? Провалов в нейросети пока не ощущаю. Стоит сказать: говори, Мнемозина, и богиню бывает нелегко остановить. Но я ведь пишу не мемуары. Несмотря на то, что стремишься к предельной точности, сам жанр «фактоида», если говорить об этих книгах, предполагает включение воображения. Результат заставляет вспомнить знаменитую формулу советской юриспруденции, не лишенную зловещей красоты: «заведомо ложные измышления». Но как еще донести свою правду?
ЕЦ