Книги

Памятники Византийской литературы IX-XV веков

22
18
20
22
24
26
28
30

6. На шестой неделе четыредесятницы царь позвал к себе патриарха Герасима и бывших при нем епископов, чтобы в их присутствии поговорить с внуком — обличить его дерзость и отвратить его от дум о побеге. Внук, как полагал царь, устыдится свидетелей, смирится и отложит свои замыслы, в противном же случае будет наказан с общего согласия, и наказывающего не станут порицать.

Когда Андроник младший отправился к деду, он взял с собой нескольких человек, которые имели при себе кинжалы и оружие, спрятанное под одеждой, да и сам он шел не безоружный. Между ним и этими людьми было условлено, что они не позволят себе ни дерзкой грубости, ни насилия, если царь–дед обратится к нему с отечески кроткими увещеваниями, но если дед в гневе станет грозить наказанием, то эти люди кинутся к царскому трону, зарежут деда и сделают Андроника Младшего единым полновластным царем. Этих своих сообщников Андроник оставил у входа во дворец, а сам вошел к деду–царю и сел, как обычно, на царском троне. Увещания и обличения деда показались ему полными отеческой заботы, и поэтому все обошлось без столкновения. Оба царя дали друг другу клятвы — дед в том, что не сделает своим наследником никого, кроме царя–внука Андроника, а внук в том, что не станет ни замышлять, ни строить козней против жизни и власти деда–царя. Согласившись на этом, собравшиеся мирно разошлись.

К Андронику же, едва лишь он вышел, подступили сообщники, связанные с ним клятвой. Они кричали, что он нарушил страшные клятвы, и упрекали его в предательстве. «Справедливо ли это? — орали они, — мы помогли тебе стать грозным, сильным, помогли выполнить твой замысел, а ты нас выдал открыто мечу и бездне адской ?»

Эти укоры и эти речи смутили и устыдили царя. Он призвал к себе великого логофета и просил его быть ходатаем перед царем за этих лиц, чтобы и им была клятвенно обещана безопасность. Логофет же и слышать об этом не желал: «Бога не благодаришь ты, не дивишься тому, что сам неожиданно остался цел и возвращен к жизни от самых адских врат, скажу я! Знаешь ли, что своей жизнью ты обязан мне и моим детям? Что я расстроил решение, принятое против тебя, и не дал ему осуществиться? Что солнце это ты видишь лишь благодаря мне? И ты еще хочешь просить за этих негодяев, забыв обо всем? Бог с тобой! Порви с ними. Они не побоялись ни молний небесных, ни срама людского и изменили без всякой нужды твоему деду и царю, станут ли они после этого соблюдать клятвы, данные тебе?»

Андроник выслушал эту неожиданную речь, долго стоял молча, затем вымолвил: «Ступай себе» и снова принялся за прежнее. Настала великая, божественная неделя, когда мы вспоминаем спасительные страдания[518], и царь видел, что внук ведет себя наперекор советам, не обуздывает своих порывов, попирает благопристойность и весь, сказали бы мы, охвачен смятением. Царь–дед негодовал и сердился, так что поникши от тяжелого горя, он дважды и трижды, как исступленный, изрекал своим приближенным: «Погибло и царство наше и церковное благочестие!» Андроник же с рьяной горячностью готовился к побегу, ездил в разные концы и вместе с сообщниками собирался в путь. Старик не постигал затей внука, недоумевал и терялся в догадках. Впрочем то, что делалось, рождало у него кое–какие подозрения и предположения, и замысел внука не укрылся совсем от него, поэтому он решил схватить его и сказал об этом, как о строгой тайне, только патриарху Герасиму. А тот немедля бросился к царю Андронику младшему и сообщил ему все. Андроник стал теперь еще больше спешить с побегом. Исполнить свое намерение он решил вечером в день светлого воскресения[519]. И вот этот день наступил. Как обычно, Андроник попросил и получил ключи от ворот, ведущих к Гиролимне[520], потому что через эти ворота он имел привычку выезжать на охоту. Была полночь, все спали крепким сном, когда Андроник с соумышленниками покинул город. Оседлав коней, они на другой же день прискакали в лагерь Сиргиана и Кантакузина, которые засели под Адрианополем и ждали их, готовые к торжественной встрече беглеца. Произошло это в двадцатый день апреля года 6829[521]

О побеге внука старик–царь узнал еще до восхода солнца.

В тот же день он созвал бывших тогда в Византии архиереев (патриарх ведь умер за день до побега) и велел им письменно осудить Андроника как изменника, а с ним и всех тех, кто ему сочувствует или вздумал бы бежать к нему. Собор архиереев исполнил это без труда. Повсюду можно было видеть, как носят святое Евангелие: в царских палатах, на дорогах, на площадях от народа требовали клятв в том, что он не будет держать сторону Андроника ни мыслью, ни словом, ни делом, а прилепится еще сильнее к старому царю. Вот что происходило в царствующем граде.

А сообщники молодого царя тем временем объявили фракийским городам и селам свободу от налогов и приобрели себе тотчас же беззаветно преданных приверженцев. Все фракийцы, вплоть до Христополя[522] готовы были восстать вместе с молодым царем против деда. Началось с того, что они без всякого зазрения стали убивать откупщиков и сборщиков податей и бесчинно делить между собой забранные у них царские деньги. А меньше чем через неделю несметное полчище пеших и конных, лучников и пращников уже шло из Орестиады к столице, собираясь захватить ее, пользуясь смутами и волнениями в народе, ожидая себе поживы, которую урывают при таких переворотах бесчестные руки. И всем этим заправлял Сиргиан. После четырех дней пути они расположились лагерем вблизи Селимврии[523] и уже готовились двинуться дальше, как вдруг старик–царь предупредил их, послав к ним посольство. Он ведь понимал, что если войско подойдет к воротам столицы, то городской люд не останется спокоен и взбунтуется. Главой посольства был Феолепт Филадельфийский[524], муж не только украшенный всяческими добродетелями и внушавший всем глубочайшее почтение, но и взрастивший обильный плод разума. Послана была и мать Сиргиана, ведь кому, как не ей, можно было устыдить сына и убедить его не подступать к стенам города, не делать того, что грозило Византии междоусобием, полным разорением имуществ и домов, гибелью мужей и жен, начальников и подчиненных и что обрекало человека, виновного в этом, на нескончаемый позор. Ей поручено было убедить его отвести людей от города и уже потом начинать переговоры. Сиргиан и в самом деле устыдился филадельфийского епископа, сжалился над мольбами матери и вернулся к царю в Орестиаду. Послы от старого царя были посланы туда, и там были приняты важные решения.

Оба царя, наконец, договорились о том, что молодой будет впредь самодержавно властвовать во Фракии от Христополя до взморья около Регия и до предместий Константинополя, а также распорядится сам теми землями в Македонии, которые он предназначил для близких ему людей. Земли эти были обширны и каждому из них сулили многотысячный годовой доход. Константинополь вместе с македонскими селами и городами по сю сторону Христополя сохранились за стариком. За ним также осталось преимущественное право принимать послов от окрестных народов и вести переговоры. Ведь молодому царю такие заботы были не по душе, он считал их тяжким бременем и избегал, как человек от природы склонный к распущенности, охоте и прочим праздным занятиям. Эти условия охотно принял молодой царь, но не очень охотно старик. По правде говоря, он даже был против них и хотел противостоять такому несчастью, но, не имея средств к тому, уступил и согласился с условиями внука, как бы получив их с дельфийского треножника.

ПИСЬМА[525]

13. ВЕЛИКОМУ ФИЛОСОФУ ИОСИФУ[526]

На берегу моря, в Понте, в юго–западной стороне его, стоит древний город. Зовется он Синоп, и в нем родился премудрый Диоген[527], киник и человек многой учености и ума. Он всему предпочитал истину — и пышной порфире и властному оружию, а на треволнения людской гордости смотрел как на пустяк и забаву. В рваной одежде он с величавым видом ходил по Элладе, без разбору обличал и частных лиц и властителей, вразумляя их и, подобно врачу, вскрывая и прижигая раны, причиненные пороком. Убедиться в его дивной мудрости всякий может по его бесчисленным изречениям и поступкам, я же напомню только один мне нужный случай и на этом кончу разговор о Диогене.

Как–то раз в полдень он пошел бродить по рынку со светильником в руках и, натыкаясь на каждом шагу на людей, беспрестанно приговаривал, что ищет человека. Сказано это было, пожалуй, не без остроумия, и слова его, думается мне, указывали на никчемность тогдашних людей, мало ценивших Диогена, мудреца из мудрецов.

Жил он давным–давно, но слава его неизменна до наших дней. Тебе же, столь славному ныне у нас, не нужно со светильником искать человека, который бы выказал тебе почтение. Почитателей у тебя так много, что, бросив с закрытыми глазами камень в толпу, ты непременно попадешь в одного из них. Вот насколько ты выше Диогена добродетелью, вот насколько и мы лучше диогеновых современников умеем уважать ее! О если бы ты был с нами! Мы бы тогда, словно живописцы, смешав и соединив наилучшим путем наши качества и будто списывая с прекрасной картины — архетипа, сумели бы начертать на наших душах верные отображения добродетели и образы, чуждые изъяна! Но ты растянул свое изгнание и тем многого лишил нас. Мудро отметаешь ты марево тщеславия, чтобы в тебе, крепком утесе, не оставалось даже отбросов вещественного — скажу здесь это халдейское присловие[528]. Если бы время умело быть справедливым и доносить сегодняшние события до слуха древних, как оно доносит до нас дела минувших дней, то свершенное тобою изумило бы их больше, чем их дела нас. Как какой–то низвергающий порыв, время вместе с Гомером, Платоном и подобными им увлекает за собой так же ферситов, маргитов[529] и прочих из той же братии, не соглашаясь поступать иначе. Подобно ему ведут себя Нил в Египте и реки счастливой Аравии. Они, как про них рассказывают, несут откуда–то сверху душистые травы, равно как и белые камешки и тину со дна, но поступать наоборот, т. е. повернуть вспять и уделить верхним берегам кое–что из тех благ, которые они дарят нижним, не желают ни за что.

Довольно, однако, об этом. Писать сейчас к твоему великоразумию понудило меня одно важное дело. Слышу от многих, что ты, изучив досконально и как тебе это было надо, книги Аристотеля и его древних толкователей, решился и сам выпустить что–то важное, полезное для многих. Хвалю замысел, хвалю и наше время! Как жестокий палач, оно все перебудоражило, но оно же дало нам людей, способных послужить общей пользе и словами и без слов. Это и есть тот благородный груз, который остается от прежде живших мудрых и проносится памятью сквозь века. Так и в платоновском «Государстве»[530] Сократ ведет с Главконом разговор о людях, послуживших своему городу и частной жизнью и общественной, чтобы по их примеру, как по прекрасному образцу, он смог бы правильно устроить и свое собственное государство. Ликурги, Солоны, Харонды удостоились упоминания в этой знаменитой беседе за то, должно быть, что были полезны спартанцам, афинянам, сицилийцам, как обществу, так и отдельным гражданам, были полезны и при жизни — своими поступками, и после смерти — своими законами. А Гомер, величайший поэт эллинов, попал у них в такую немилость, что его, благородного, попросту вытолкали из того дивного города[531]. Случилось это потому, что город, народ, морские и сухопутные войска получали от его пения ровно столько пользы, сколько жнецы летом от пения цикад. Своим расцвеченным языком Гомер, по их словам, толкует о делах давно минувших, несбыточных, ненужных вовсе для познания вещей, подлежащих рождению и гибели, и предметов, которые движутся по небесным кругам.

А именно они–то умножают человеческое знание и доходят, так сказать, до мозга души. Наш богатырь разума, я говорю о великом ученом логофете[532], испугался, что с ним вместе, сосудом всяческой учености, умрет в могиле память о нем, о его занятиях небесными явлениями и тем, что на земле, под землей и вокруг земли. То же постигло бы и Сократа, если бы Платоны и Ксенофонты, чтя его, не оседлали бы язык и не превознесли бы учителя перед потомками. Вот почему великий логофет оставил людей бездеятельных молчать в покое, а сам, как всемирный элланодик[533], оглянулся очами души окрест себя, провел наблюдения в поднебесной, шаг за шагом рассмотрел все, что было от начала века, изучил труды, касающиеся всего, исследовал то, что подлежит рождению и гибели, понял, что значит жизнь с разумом и без него, и на прошлое, уже утекшее, обратил мало внимания, а всю заботу отдал будущему поколению, тому, которое придет в науку, чтобы оно избавлено было от напрасной и ложной дороги.

Их (т. е. учеников. — T. М .) он заставил задумываться и говорить о движениях звезд на небе, о рождении и гибели, неясное делал ясным, растолковывал и как бы подавал всем нетрудную пищу.

Для полного совершенства ему не достает двух вещей: исследовать аристотелевскую логику и метафизику. Не знаю, почему он пропустил их: умышленно ли сохраняя для себя предмет полезной работы и повод еще раз прославиться, или от недосуга, от набегающих все время друг на друга помех. Всегда углубленный в занятия, он трудился так много и создал такое, что заслужил бы восхищение и тогда, когда весь век только это читал бы и писал. Теперь же среди таких волнений и потрясений[534] он, дивный, еще большего достоин удивления.

Ну так и ты выполни задуманное, не бегай от своих слов, как от обузы, не пренебрегай этим, как безделицей, приложи труд и покажи, что ученый Птолемей[535] и Аристотель согласно друг с другом говорят о движении сфер. Сын Никомаха[536] рассматривает сущности, неподвижные первоосновы и бесчисленные сферы, доводит их число до 55 и одним дает название «несущие», другим — «возвращающие назад»[537], взяв будто бы эти имена у Каллиппа и Евдокса. Два звездочетца эти были знамениты еще до рождения Аристотеля. Ученый же Птолемей сообщает о гораздо меньшем числе подобных сфер. Всякий понимает, что слова его надежны, однако и те люди также полны учености, и они не болтают глупостей, ни сын Никомаха, ни те, у кого он перенял эти названия. Тут нужен великий ум, чтобы показать, как кажущиеся противоречия на самом деле не противоречивы.

Раз уже ты сам, что нам очень важно, по доброй воле начал побуждать свою великоразумность к этой работе, то да будет труд твой пред богом совершенен и беспорочен во всем, чтобы известность, как большой корабль, пронесла твою славу сквозь века целой и непорочной.

49. МИТРОПОЛИТУ АПРУ О ТЕХ, КТО ПОНОСИТ АСТРОНОМИЮ[538]

Мифы доносят до нашего слуха многое, что было в давнюю- давнюю пору, так и об Икаре удержали они в нас воспоминание о том, как он по глупости, не желая ступать по земле, хотел иметь крылья, дерзко порывался преступить предел, положенный природой, но средства имел ненадежные, не приставшие человеку разумному. Столь же негодные замыслы, думаю я, и у этих жалких людей, которые, по пословице, подставляют к Кавказу Олимп, да еще громоздят на него Парнас, чтобы оттуда достать небо. Вид их не сулит ничего доброго, и сеют они вокруг сплошное невежество. Подобно одержимым, которые искусывают сами себя, а думают, что ранят ближних, хваленая братия этих скоморохов, сами того не подозревая, больше всего вредят своими делами себе. «Чувствительное сердце гложет кости», — говорит дивный Соломон[539]. Теперь, однако, происходит все наоборот: бесчувственное сердце гложет кости. Когда червь точит дерево, оно быстро превращается в труху и выветривается, а у этих любителей завидовать бесчувственное сердце точит самые кости и проникает, скажу я, до мозга души.