3. Сын царя Андроника от первой жены, венгерки, деспот Константин был женат сначала на девице — дочери протовестиария[500] Музалона. Она была бездетна и, прожив с ним долгие годы, умерла. От тайной связи с ее служанкой, красавицей Кафарой, у деспота родился сын, которого он назвал Михаилом Кафаром. На первых порах Константин не выносил самого вида этого ребенка, питал к нему отвращение и ненависть и приказывал держать подальше от себя. Повинна в этом была новая, более сильная и требовательная любовь, которая неожиданно вытеснила и сломила его привязанность к Кафаре, матери мальчика.
А дело было так. Константин принял от отца и деспота управление Македонией и Фессалониками. Больше всего он находился в городе Фессалоники и влюбился там в одну знатную женщину — дочь протоасикрита[501] и жену Константина Палеолога. Женщина эта была как никто другой прелестна лицом, умна в беседе, нежна нравом, так что не только видя ее люди непременно уловлялись в сети любви, но даже по рассказам воспламенялись к ней страстью. Природа щедро одарила ее: всему ее облику придала стройность, наградила острым умом, сделала речь ее серьезной и убедительной, изящной и приятной для слуха. Не чужда она была и светской учености, легко вела при случае разговор обо всем, что читала сама и слышала от других, поэтому наши ученейшие мужи звали ее пифагорейкой Феано и второй Ипатией[502]. Всем этим она, как мы уже говорили, пленила деспота Константина, и он пытался склонить ее к тайной связи с ним. Она же то ли из страха перед мужем, то ли из отвращения к самому делу, как греховному, не соглашалась и отвергала Константина. Однако чем больше она его сторонилась, тем сильнее снедала его любовь к ней. Оправдывались слова Платона, душа влюбленного жила в чужом теле[503]. Спустя некоторое время умер ее супруг, и тогда деспот стал еще настойчивее; он, как говорится, камни переворачивал, стремясь сделать ее своей законной женой, и добился своего. И тут он забыл всех прочих женщин, все прочие привязанности, даже упомянутого нами сына Кафара Михаила, рожденного от служанки. Лишь ее одну, Евдокию, вдову Палеолога, окружал он лаской.
Когда Михаилу Кафару было пятнадцать лет, его вызвал к себе царь Андроник старший и ввел в число отроков, прислуживающих во дворце. Сделал он это прежде всего для того, чтобы Михаил, брошенный без присмотра, не погиб от голода, и для того еще, пожалуй, чтобы, связав этого отпрыска царской крови узами брака с кем–нибудь из соседних народов, заключить с его помощью соглашения, выгодные ромеям и ромейскому государству. Михаил, поселенный во дворце, очень скоро так расположил к себе царя, что вызвал ревность царских сыновей. Больше всех негодовал и гневался царь Андроник младший, потому что видел, как остывает к нему самому любовь царя и деда и как, напротив, день ото дня растет его привязанность к выскочке и приемышу.
Я расскажу сейчас о более важных вещах, печаливших и сердивших Андроника и доставлявших ему много забот, о вещах, навлекших на государство смуты, бури и волны бедствий. Положение государства после того, как умер царь Михаил было, как мы сказали, незавидным, и царь [Андроник старший] велел в это время всем принести присягу в том, что честь и поклонение, как царю и владыке, будут сначала воздаваться ему, а после него тому, кого он изберет и поставит наследником царства. Всех немного смутила неясность этих слов, а особенно внука Андроника, который уже был наречен наследником престола. Будто сговорившись, все разом устремили недоуменный взор на приемыша. Умы заволновались, стали расти заговоры. Лишь немногие испугались и дали клятву, большинство же открыто отказалось присягать, и царь при такой сумятице не счел нужным карать их.
Он видел, что уже и царь–внук готовится к побегу из–за неясности той присяги, к которой принуждали подданных. Поэтому царь [Андроник старший] на время успокоился, перестал требовать клятв и думал думу о том, как предотвратить побег своего внука–царя, опасаясь, что Андроник, перебежав к латинянам и получив от них в помощь флот, посеет раздор в ромейском государстве, а его, деда, силой лишит власти. Он приставил поэтому к внуку тайного наблюдателя Сиргиана, недавно выпущенного из тюрьмы…
4. … А Сиргиан, если верить народной молве, был человек властолюбивый, не имевший, однако, случая обнаружить свой нрав. И вот теперь он вообразил, что сама судьба помогает ему поссорить царей друг с другом, посеять таким путем смуту в государстве и самому захватить скипетр, а если это не удастся, то, отторгнув часть ромейской державы, установить там свою власть. С такими мыслями он пошел и открыл молодому царю Андронику тайну деда.
«Мне, — сказал он, — как собаке–ищейке царь поручил следить за тобой. Он готовит тебе петлю и оковы. А ты сидишь себе, ни о чем не зная и чванишься своими детскими затеями. Что тебе пользы плыть тайком в чужую сторону, где придется, как рабу, ждать подачек с чужого стола, если еще раньше иноземцы не убьют тебя и не попадешься ты в сети и ловушки деда–царя. Если ты навсегда простишься с этими детскими затеями и поверишь моему спасительному и благому совету, то легко получишь скипетр самовластия. Я вижу лишь одно надежное средство для этого — бежать из Византии во Фракию и засесть в тамошних городах и селах. Род человеческий ведь от природы склонен к переворотам, а несчастные фракийцы обременены вдобавок частыми податями. Если ты придешь и пообещаешь им облегчение и свободу, то они быстро растопчут, и стряхнут с себя свое многолетнее рабство деду–царю, как какую–то танталову ношу. Если люб тебе мой замысел, я буду и устроителем и распорядителем этого действа и очень скоро добьюсь победы.
Но и ты дай мне верную поруку и обещай вознаградить достойно мои труды. Какой наградой? — Высшими должностями, обширными, доходными поместьями. Сделай меня своим первым приближенным и не проводи без моего ведома никаких государственных распоряжений. Ты видишь, как я беру на себя твои несчастья, не уклоняюсь от опасности и любовь к тебе ставлю выше всех клятв, данных царю. А если бы судьба обрушила на мою голову внезапную беду, то я не отказываюсь терпеть ее. Ты видишь это, и сам со своей стороны будь готов исполнить мою просьбу, если хочешь остаться цел. Время не терпит, все висит на волоске и медлить опасно. Давай привлечем к нашему замыслу и других лиц, враждебных царю, которые не выдадут ни нас, ни наших тайн, и могут теперь быть нам очень полезны».
Царь принял эти условия и письменной клятвой обещал Сиргиану выполнить его требования. Их тайными сообщниками должны были стать Иоанн Кантакузин и Феодор Синадин, из них первый имел тогда титул великого папия[504], а второй — доместика при царском столе. Третьим был Алексей Апокавк, доместик западных фемов, ведавший также производством соли. Он не был очень знатен, но был умен, сообразителен и ловок на всякие хитрости. Оба же первых доводились царю родственниками, а Кантакузин, кроме того, был его сверстником и, отличаясь прямодушием, правдивостью, благопристойностью нрава, был для царя Андроника задушевным другом еще с юности. Подобно ему, Синадин был другом отца Андроника, царя Михаила, пока тот был жив. Люди эти, как бы отпив вина из одной чаши, вступили в тайный сговор и превратились для Андроника в то, чем бывает факел для разведения огня и конь для езды в открытом поле. Они вдруг стали сплоченным братством, составили страшные, жуткие клятвы, поклялись ими и взамен получили обещание великих даров и наград. С рьяным усердием они тут же принялись за дело. Начали с того, что Сиргиан и Кантакузин опутали деньгами приближенных царя и купили себе управление над фракийскими селами и городами: Сиргиан — над большей частью материка и всей прибрежной полосой до вершин Родопы[505], а Кантакузин — над небольшой частью материка, которая лежит около Орестиады. Там они стали стягивать войска, запасаться оружием, набирать новых воинов из пришлого люда и тех, кто по недостатку средств не нес воинской службы и жил без всякого дела.
Охрану городов они вверили самым близким и верным себе лицам, тех же, в ком подозревали противоборство своим замыслам, под разными предлогами удаляли из города. Все это они делали, распуская слухи то о нашествии приистрийских скифов, то о нападении турецких морских сил из Азии с тем, чтобы прикрыться этими слухами, как завесой, и, оставаясь вне подозрений, заслужить у царя похвалу за зоркую бдительность. Сиргиан умело играл свою роль и часто тайком сообщал молодому царю о том, что он делал и собирался делать.
5. Царь тем временем, видя, что внук не внемлет его увещаниям и по–прежнему своеволен и заносчив, решил обличить его перед патриархом и сенатом, а затем в оковах посадить в темницу. Этому воспротивился, однако, логофет государственной казны Феодор Метохит[506], предрекши недобрый конец делу, предпринятому в такие дни. Ведь тогда шла масляница, и в эту пору люди от пиршеств и попоек становятся дерзки и мятежны. «Может случиться, — говорил царю Метохит, — что все обернется не так, как ты хочешь, ведь судьба обманчива и часто губит наши надежды».
Около того времени логофет государственной казны закончил восстановление монастыря Хоры[507], отделку, внутренней части его и любил, поэтому, стоять там вместе с монахами за всенощным бдением. Как обычно, он пришел туда вечером и в субботу первой недели четыредесятницы[508], накануне того дня, когда совершается всенародное поминовение православных царей и патриархов. Мы стояли с ним вместе всенощное бдение, и вот около полуночи, когда пели славославие, к Метохиту подошел человек, посланный от царя, передал какую–то весть и желал тут же узнать его мнение о ней. «Сейчас, — рассказывал он, — когда царские секироносцы и меченосцы расходились спать, по всему дворцу пронеслось ржание и перепугало всех. Ведь была кромешная тьма, и нигде ни во дворце, ни у ворот не было ни одной лошади, ни царской, ни сенаторской. Все, кто слышал ржание, встревожились и задавали друг другу вопросы об этом странном случае, но не успело первое волнение улечься, как снова раздалось ржание еще сильнее прежнего, так что его услышал сам царь и послал спросить, откуда в такой темноте доносится столь сильное ржание. Ему принесли ответ, что ржание исходит от коня, нарисованного на дворцовой стене против храма Богородицы Никопеи. Я говорю о том коне, на котором знаменитый древний живописец Павел дивно изобразил Христова мученика Георгия». Выслушав его, логофет с веселым лицом, как всегда привык отвечать на царские вопросы, сказал: «Поздравляю, тебя, царь, с будущими трофеями, ведь это необыкновенное ржание коня предвещает, по–моему, не что иное, как твой царственный поход против агарян, опустошающих нашу Азию». Получив такой ответ, царь вторично шлет к нему отрока и через него передает следующее: «То ли по привычке, то ли по иной причине ты шутишь со мной, давая такой ответ и не понимая, видимо, в чем дело. Поэтому я сам тебе открою, как мне кажется, истину. От родителей я знаю, что конь этот ржал точно так же тогда, когда царь, отец мой, замышлял отнять у Балдуина, правителя латинян, этот великий город[509]. И отец мой долго был в тревоге из–за этого странного звука, видя в нем дурное для себя знамение. И беда пришла скоро, великий город наш опустошен был римлянами». На это логофет в полном недоумении сказал царскому посланцу: «Ступай, ответ я дам царю завтра»: Совершались тогда и другие знамения: много дней сряду у восточного акрополя колебался столб, на котором, говорят, стояла раньше статуя Византа, основателя Византии. Смотреть его стекался весь народ.
На другой день великий логофет пошел к царю, но никто тогда не узнал, о чем они толковали с ним наедине. Лишь позже по некоторым признакам мы поняли, что заглядывали они в какие–то гадательные книги, в которых неизвестные авторы загадочно и смутно описывали будущее. По этим книгам они составили гороскоп, в котором люди по течению звезд провидят грядущее. Им он провозвестил вражеское нападение, смуту в стране и опасность, грозящую царской власти. О том, что виновником этого будет царь Андроник, они и не помышляли. Бог ведь и своих неизреченных судьбах скрыл это от них, и они были поэтому очень напуганы и встревожены.
Из дворца логофет вернулся домой в кручине, тихо сел и долго сидел молча. Мысли о будущем обуревали его, и он не слышал и не видел ничего вокруг себя, хотя рядом сидели супруга с дочерью Паниперсевастой и сыновьями, ожидая как всегда его улыбки и веселого разговора. Терпение супруги истощилось наконец, и она, сама не искусная в речах, подала дочери Паниперсевасте знак, чтобы та заговорила о чем–нибудь нужном и подходящем. Ведь дочь эта, еще юная, имела уже и зрелый ум, и дар слова, который больше пристал Пифагору, Платону и прочим мудрецам. И вот Паниперсеваста, устремив на отца взор, обратилась к нему со словами: «Отец мой! [Я знаю, что] смелая речь юной дочери к родителю, речь невежды к олимпийцу мудрости покажется дерзкой и опрометчивой, но меня понуждает сейчас и мать и час этот, и я скажу, что могу. Зачем молчишь ты так долго, ты, мудрейший среди людей? Зачем один терзаешься мыслями, томишься и не раскрываешь пред нами своей души, не делишь с нами твоей печали, не позволяешь облегчить твоей скорби? Смущенный взгляд твой и сомкнутые уста — свидетели глубокого горя твоей души. Оно проникло в самое сердце, как в крепость или как в корень и средоточие жизненных сил души, осело там прочно, незыблемо и разъедает красоту ума, запутывает мысли и теснит высшую часть души. Пищей для огня бывает масло, воск, тростник и сено, точно так же, когда душа обложена кругом углями печали, молчание бывает для них пищей и горючим, и оно не дает душе выпускать из себя дым через уста. Бога ради, очнись, приди в себя, не давай возрастать горю, не дай ему усилиться и причинить тебе непоправимый вред. Тебе, философу, пристала твердость духа, а ты впадаешь в малодушие! Своей слабостью сокрушаешь достоинство философии! Ведь от долгого молчания печаль растет и, как язва, проходит глубоко внутрь, незаметно пожирая все на своем пути, проникает до самого мозга души и губит самое ценное в человеке. Если тебя мучит какая–то тайна, то скрывай ее от других, но не от нас, твоих родных!» Такими доводами и такой искусной речью эта достойная дочь умягчила слух отца, расшевелила его разум, словно пробудив от глубокого сна. Так и дети рыбаков умеют вытаскивать рыб из моря острогами, а дети фокусников — змей из чащи.
Немного успокоенный, логофет заговорил словами Иова[510]: «Да погибнут те дни, когда я познал жену и стал отцом своих детей! Мне бы легче было без них управить свою жизнь, теперь же со всех сторон обступили меня заботы, и не знаю, как избежать злой напасти, которая надвигается неведомо откуда. Грозное нашествие врагов ждет нас то ли с суши, tq ли с моря. Не знаю, кто они, но они восстанут против нас и все страшно перемутят, подобно урагану, который застигает в море судно без якоря, бешено рвет паруса и заливает волнами». Сказав это, он опять умолк, как бы весь погрузившись в думу, забыв о себе и о своих словах. Потом встал и унылый пошел к спальному ложу, но долго не мог уснуть.
Я узнал обо всем этом на другой день, когда по всегдашней привычке пришел к нему для беседы. Ведь он выказывал ко мне большую любовь и доброе расположение с тех пор, как отличил меня и поселил в Хорском монастыре после его обновления. Он почти так же относился ко мне, как к своим детям, не отказывая делиться со мной тем богатством, которым владел он один, — совершенным знанием науки астрономии. Часто даже пред царем и учеными хвалился мною, говоря, что сделал меня наследником своей учености. Еще яснее показал он это в своих письмах ко мне и в стихах, написанных позднее в изгнании, о чем подробнее скажу ниже. Поэтому я, как только мог, старался делать ему добро, часто приходил к нему не для одной лишь ученой беседы, но и чтобы оказать ему приятную услугу. Я обучал его сына и дочь, ту самую, о которой шла речь, растолковывал им загадочное и путаное в языческих и наших книгах, темноту превращая в ясность. Девушка эта была и умна и любознательна. Первое свойство получила она от природы, второе — приобрела сама.
Когда мне рассказали обо всем, что было, я застыл от изумления. Решив, что не могу оставаться безучастным, я подошел к нему и заговорил с ним откровенно: «Малодушествовать в беде пристало людям, не закаленным философией, но никак не тебе, который должен подавать пример выдержки и стоять незыблемо, как крепость. А ты не лучше других ведешь себя, и восхвалить тебя за это я не могу, дивный ты человек! Философский ум, говорим мы, не должен смущаться даже в несчастье явном и близком и уж подавно тогда, когда беда еще далеко и исход ее скрыт непроницаемой тьмой. Бог ведь многое вершит и для непредвиденного находит путь, и преугаданное отвращает! Будущее, предвещаемое в снах ли, или как–то иначе, окружено бывает, как мы знаем, густым мраком и окутано тайной, как завесой. Многих это смущало и уводило далеко от истины. Неожиданно для себя одни достигали счастливого конца, другие — погибали. Тебе известно ведь, что когда Александр Македонский[511] собирался выступить против Тира, ему на голову нечаянно уронил кость ворон, летевший в высоте. Птицегадатели и прорицатели увидели тут дурной знак и отклоняли Александра от задуманного. Он же не послушался, но перенес тяготы похода, осадил и взял город. Так и греки некогда, во время нашествия персов, думали что их вместе с кораблями поглотит море при Саламине, который грозил им гибелью детей, рожденных женами[512]. Но вот, сами того не ожидая, они разбили неприятеля и рассказами о своих трофеях заполнили целые книги. Лидиец же Крез, пройдя реку Галис, надеялся сокрушить великое царство Кира, однако уничтожил свое собственное[513]. А когда карфагенянин Ганнибал жег Италию[514], римляне уже представляли себе, как падет Рим, но негаданно стали властелинами почти всей вселенной. Август, второй после Цезаря единовластный правитель Рима, боялся за свою жизнь, когда Антоний и Клеопатра выступили против него с огромным морским и сухопутным войском, однако неожиданно одержал победу над врагами и захватил их владения — Ливию и Малую Азию[515]. Да нужно ли перечислять судьбы божественного промысла? Управляя нашими поступками, он ведет их к неведомому для нас концу, иногда согласно нашим надеждам, иногда вопреки им, иной раз спутывая то и другое, а иной раз вместо одного подавая другое. Это похоже на то, как если бы кто–то собирался из Пирея[516] переплыть Эгейское море, но силою северных ветров был бы вдруг унесен к Криту и Сардинии. Подобное этому все время разыгрывается на суше и на море. Так и теперь: ты ждешь горя, а придет, может быть, радость, и посеянное в печали принесет обильный плод веселья. Нельзя ждать себе в будущем чего–то одного — будь то одного только ужаса или одного только приятного. К тому же, по слову мудрого Еврипида:
Прочие люди, чтобы они ни говорили, способны вызвать тревогу у одного–двух человек, не более, а ты, которому вверены царские тайны, ты, лучший из астрономов, можешь всех ввергнуть в отчаяние. Поэтому, если и не ради себя самого, то ради всех остальных прогони печаль со своих уст, стряхни ее с себя. Будь весел, как кормчие, никогда не принимающие унылого вида — ни тогда, когда беда только грозит им, ни тогда, когда она их уже настигла. Ведь они знают, что слово, слетевшее с их уст, внушает спасительную надежду пловцам, и поэтому, веселые и стойкие, языком своим предлагают угощение мужества. И это бывает тогда, когда море бушует, волны вздымаются выше Кавказа, а с неба извергаются потоки и опасность стоит перед глазами».
Стыдно ему стало наших слов и, насколько мог, он стряхнул с себя печаль, опять стал как прежде, ласков, весел и обходителен со всеми.