— Ах вот оно что! Тем более приду. Порасспрошу, расшевелю вас всех… Думаю, что не одна я буду гостьей у вас. Ну хватит, побежала, огородничайте. — И Зинаиду, как ветром сдуло, она уже была на своей бричке, взмахивала кнутом и кричала: — Председатель тебе привет шлет! Перетянул ты все же и его на свою сторону! Вечером свидимся, я все расскажу. Мне твой Василий понравился, — она стояла в телеге во весь свой огромный рост. — Бывайте, землепашцы! — и стегнула кнутовищем по воздуху.
Повозка загромыхала пустыми бидонами, а Зинаида запела что-то похожее по ладу на частушку.
И тут из-за сарая, с противоположной стороны усадьбы, где по кромке огородов пролегала тропка, ведущая в магазин и село, вынырнул Аким-Иоаким. Или это получилось случайно, или он дожидался, покуривая, когда скроется Зинаида. Однако ясно было, что он ее заметил и слышал ее крик. Шел не торопясь, качая головой, как будто говорил сам с собой. И как бы продолжая вчерашний разговор с Николаем и Василием, — они стояли у вспаханной грядки и ждали его приближения, — сказал:
— Ну что же, подсобить вам? Давайте развернем работу…
И так они больше ничего пока не говорили, не обсуждали. Николай взялся перекапывать следующую грядку, заранее отметив ее колышками и натянув веревку. А Василий с Акимом-Иоакимом принялись сажать картошку. Василий выгребал лопатой лунку, Аким-Иоаким кидал из ведра нарезанные на глазки картофелины, и они точно попадали глазком кверху. Земля снова обрушивалась, чтобы там, в темноте, дать картофелинам погибнуть и родиться новыми всходами. Она дышала и как будто даже охала, ей, видимо, нравилось усердие этих людей, склоненных к ней. Пот прошибал их под ясным весенним небом.
— Тут когда-то жил добрый хозяин, — говорил Иоаким, наблюдая, как Николай докапывает грядку. — И семья у него была большая, и дом в достатке. Тогда у нас артель только появилась, я еще молод был. Дружно мы работали… Второй-то дом, что теперь ощетинившись стоит, — это одна усадьба была. Потом старший сын выделился… Ну а после все полетело, покатилось… Войны, раздоры, перемещение во времени и пространстве… Край наш забросили, забыли о нем на время. Оставили как бы под паром. И разбрелись все по белу свету — в города да на стройки. Тут только те и остались, кто никак не мог сдвинуться с места. Или не хотел. Не мог оторваться от земли, так, что ли… Ты, я думаю, и сам знаешь побольше. Мне оправдаться перед тобой хочется, чувством своим поделиться: забыли мы о своей земле… В тех местах, где уединение твое деревенское, за увалом, — там ведь такая же летопись, не одинокие мы… Как будто нам надо было, вроде этих картофелин, погибнуть, чтобы потом возродиться… Места тупиковые — ни дорог, ни подъездов. Одни лишь реки. Реки и леса.
Старик присел на корточки, захватил ладонью горсть земли и стал ее перебирать, ссыпал с ладони на ладонь. Заметив, что Николай увлекся и вовсю, насколько есть упор его силе, поднимает землю, как будто он ее всю хотел поднять, старик сказал:
— Николай, ты так-то глубоко не забирай. Под нашим северным небом когда еще росток пробьется, ему не успеть, да и земля там, поглубже, не та. Эту ведь натаскали, что сверху — образовалась она таким слоем малым… — И уже тихо, обращаясь к Василию: — Вот старуха, она меня, пожалуй, годками постарше, Матрена, что дом Николаю продала, теперь в городе, у дочек своих, а муж ее в войну погиб. Она часто домой-то наведывается, скучает… Бродим мы с ней по взгорью, разговариваем, а то и молчим, вспоминая былое и недавнее… Она, видишь ли, Василий, тогда настояла на собрании, чтобы Николаю-то дом продали. Откуда и силы взялись, всех-то на свою сторону перетянула, сговорила, и председатель сколько упорствовал, а все же и он согласился и даже выгоду для колхоза нашел в этом поселении Николая… Нашел выгоду в художестве его. Ну вот, еще чуточку, и грядки наши прибраны будут, можно и за зелень приниматься. Только навряд ли рыболовы ваши что поймают, хотя, кто знает, бывает и удача. Так чем же это Матрена всех расшевелила, удивила и воодушевила? А вот чем. Она говорила: вот вы там утверждаете, мол, для чего здесь чужой, на нашу жизнь смотреть?.. Не наш, не местный. Не из нашей земли рожденный… Все равно на снос пойдем да травой зарастем… А ведь человек этот — художник. Это Матрена так говорила. Он нашу местность в своих картинах запечатлит, запомнит, и станем мы обретаться в истории. Конечно, может, такое и не случится, совсем то есть. Это он нам знак, говорила она, и тут надо не раздумывать, а ухватиться за него и не отпускать, ибо он для нас может быть единственным выходом, единственной возможностью сохраниться. И не только сохраниться и уцелеть, но и воспрянуть, как из пламени, подобно фениксу… Конечно, Матрена красиво умеет говорить, словами она всегда кого хочешь привораживает. Но дело пошло, все правление проголосовало. Существо поняли, то, о чем она думала и о чем все когда-нибудь да задумывались… И еще Матрена говорила о надежде: нельзя терять ее, даже когда она отворачивается от человека, даже когда ее и не сыщешь, забывать о ней не следует все равно. Вы посмотрите, убеждала она, — художник приехал из столицы, из самого лучшего города, и увидел красоту наших мест, ту, что когда-то нашли, откопали, обрели наши деды… И этот художник увидел, в нас самих что-то такое заметил, о чем мы и сами, может быть, забыли. Что-то такое важное, главное. Он, может быть, увидел, что это пробуждение…
Старик замолчал, смотрел куда-то вдаль, выпрямившись, потом взглянул Василию в глаза:
— Все меньше и меньше людей от земли рождаются… Смотри-ка, Николай и дело закончил, только что-то смотрит недовольно, не доволен моим разговором… А что тут поделаешь… Конечно, может, я и не далеко ушел…
Павел сидел на пне и смотрел на реку, где были расставлены удочки, а Петр разжигал костер. В ивняке, где они находились, только что — дня два-три назад — бурлила своим половодьем, стояла река. Костер разгорался нехотя, как Петр ни старался, а ведь умел разжигать костры. Сушняк он принес издалека, наломал соснового хвороста и слышал, что где-то скулит собака. Он видел, что собак в деревне нету, и он стал прикидывать, откуда бы этой взяться. Он хотел, чтобы костер поскорее разгорелся не потому, что ему непременно надо было увидеть языки пламени, и не для того, чтобы удивить брата. Он любил как раз не это состояние костра, а то, когда соберутся угли и можно будет что-нибудь подогреть, или поджарить, или провести в тепле целую ночь.
Павел обернулся к нему и сказал, что, видимо, рыба уже больше клевать не будет. Несколько ершей, что им достались, спокойно уместились бы в котелке Павла и их хватило бы или для кошки, или для аквариума. Но, кажется, тут была другая охота, тут была другая игра, и тут была совсем другая жизнь, отличная от таких понятий, как, скажем, промысел или браконьерство. Братья, при всем том, что они были довольны и природой, и тем, что оказалось здесь и неожиданно рядом, никак не могли еще осмыслить ту радость, о которой они мечтали, когда узнали, что оба живы, что существуют. Им было хорошо вместе, и то, о чем они мечтали, когда ждали друг друга и когда собирались ехать сюда, все это уже было позади. Они сполна получили от этого ожидания и от тех воспоминаний, которые появились у каждого. Но теперь им все еще казалось, что должно появиться уже сверх отпущенного. Им было хорошо, до боли хорошо, они еще не могли поверить, что все это происходит с ними, что это они — брат собратом — сидят на песке, где только что отошла от своего весеннего буйства река…
— Где-то тут бродит собака, — сказал Петр, подходя к Павлу. У того были закрыты глаза, и он что-то шептал, шевелил губами. — О чем-то думаешь? — Петру хотелось и это знать.
— Нет, Петя, ни о чем не думаю. За многие, может быть, годы. Вот сижу спокойно у реки, слышу ее журчание, как ветерок играет, и ни о чем не думаю, слушаю, как природа живет.
— Ходил сейчас за хворостом, набрел на избушку.
Так близко от воды, на холме в соснах, и окна заколочены… Надо бы у Николая спросить.
Павел сидел без движения, только открыл глаза, как будто и не слышал брата. Петр поправил еще костер, расстелил брезентовый плащ на песке и лёг навзничь, лицом к солнцу. Так они молчали некоторое время. Тишина кругом была разлита, только река журчала, птицы пели, шелестела трава, первые бабочки летали, опускаясь на желтые цветы, и пыльца сыпалась на траву, и трава клонилась к земле.
— Люблю песчаный косогор, перед избушкой две рябины, калитку, сломанный забор… — тихо прошептал Петр. И это неожиданно ясно и звонко разнеслось по реке.
— Ты очень хорошо декламируешь, — сказал Павел, — и там, на пароходе, пел от души, во весь голос.
— Признателен, когда меня слушают. Все готов сделать, чтобы людям было хорошо, чтобы у них чувства пробуждались, не дремали. А как там, в Европе?..