Мы с Катенькой наблюдали, как Савелий обошел комнату и вернулся к нам. В его глазах что-то появилось, чего я раньше не замечал. Так мы стояли некоторое время, потом Савелий сказал:
— Я буду благоразумным. И обещаю быть внимательным, серьезным…
Катенька улыбнулась и пригласила:
— Пойдемте.
— Хочу вас предупредить, — сказала спокойно и мягко Катенька, — никаких резких движений, громкого голоса, смеха… Но, я думаю, вы и так понимаете.
— Я хорошо понимаю, — сказал Савелий. — Помню свое детство, когда началась война… Я провел юность в нужде и не только много размышлял, но и мучился, страдал, плакал… Мое отрочество было бы безрадостным, если бы не стал художником…
Катенька остановила его, дотронувшись рукой до его плеча.
Мы направились к дому.
Эх, как зеленому лесу расступиться, а доброму молодцу голову сложити! Не сердце вынимать стараться, да уж и какое сердце, — так, одни жилы приросшие, — а голову отломить… И запрятать несчастную, чтобы не болела, не кручинилась… А самому сбежать. Сбежать да в лесу деревом прорасти — вечнозеленым, игольчатым. Так и замереть, не шелохнувшись. Да чтобы солнце всходило, поднималось в зенит да опускалось неторопливо, баюкало нас горемычных…
Стоял вечер, тревожный и напряженный в затишье, ожидая ночных звуков и ночной жизни, отличный в лесу, в поле, на болотах и здесь, в парке. Рассудок прояснился, мы наконец вышли из дома. В ушах еще звенело, гудело…
Казалось, шествовали за нами дети с глазами страдальцев. Они, конечно, принимали то, что было тут, за обычность. Потому что здесь, в доме, где на стенах такие же безвинные дети с крылышками опускали венок на землю, а кругом были разбросаны цветы, листья и плоды, проходила их жизнь…
Наконец все смолкло, прекратилось. Мы стояли в парке, где летом зеленела лужайка и клумба горела огненными цветами, а теперь снег кругом светился под яркой луной. И так видно все вокруг, и тени от нас скользили по снегу. Было тихо, спокойно, тревожно, тревога была возвышенной. Мы молча шли со своими лыжами под мышкой. Катенька несла чемоданчик, а в нем был и рисунок Савелия, тот самый, на бумаге, который как будто потерялся.
Мы вышли за ворота и пошли дорогой к деревне. Но нам не суждено было рано уснуть сегодня.
Хочу еще продлить то мгновение, когда мы шли под луной и звездами в этой глубокой ночи. Как будто снова наступило то счастливое время, когда вместе вся семья и все счастливы, как когда-то в молодости, и этим, и собой, и всем… Праздник. Он длится только мгновение, и это мгновение остается в памяти на всю жизнь как пример, как напоминание, как путь.
Дорога привела нас к дому Аврамия Макарьевича, сторожа больницы инвалидов. Давнего моего знакомца. Я знал его давно, с первого почти дня, как нашел эту местность. Встретился он мне на проселочной тропе, у источника, родника. Мы попили воды и разговорились. Потом я бывал у него дома, познакомился с женой его — Анной Кузьминичной. И он сам наведывался ко мне, когда я жил здесь. Беседы наши обычно касались названий местностей, их истории… Еще мы говорили о травах, полевых цветах… Рассказывал он и о войне, в которой прошел свой путь до Одера… Иногда только наши разговоры касались его личной жизни. И об усадьбе он почти не упоминал, так, мельком. Вообще у меня сложилось впечатление, что это человек скромный, тихий, ненавязчивый, что он скорее живет в себе, а не на людях; иногда у меня мелькала мысль, что есть в душе его какое-то неразрешимое обстоятельство. С Анной Кузьминичной детей у него не было. Но это, кажется, не то обстоятельство, о котором я предполагал. И не голос его надтреснутый, и не бельмо на одном глазу, отчего, видимо, ему не дано было стать каким-либо ответственным лицом в работе. Это тоже не было той причиной, тем обстоятельством, о котором я думал.
Уже с того времени, как я встретился с ним, а может, и задолго, он числился сторожем церкви, которая помещалась в усадьбе. И самой усадьбы. В ограде были похоронены многие владельцы усадьбы, и Петр Черевин, о котором я упоминал, тоже. Только на его плите не было ничего сказано о его последних бесславных годах, но было начертано, что этот славный офицер и дворянин участвовал как герой в войне 1812 года и вошел победителем в Париж.
Вот эту церковь Преображения и охранял Аврамий Макарьевич, будучи представителем, стражем государства, потому что как сторож он получал плату и потому что у входа была прибита мраморная доска, где написано, что это памятник архитектуры и охраняется он государством. А охранял Аврамий Макарьевич. Церковь действительно была красоты необыкновенной — выстроенная в павловскую эпоху, она не перестраивалась, не достраивалась, может быть, и не подновлялась и сохранила первозданный свой облик как снаружи, так и внутри. Небольших размеров, спокойных пропорций, соразмерная и стремящаяся ввысь своей колокольней, она производила впечатление невесомости и в то же время причастности к земле.
Внутри был резной иконостас и несколько старинных икон. Три раза в год здесь проходила служба. Приезжал из города священник — крепкий, здоровый, сорокалетнего возраста — на мотоцикле с коляской (он был когда-то гонщиком), снимал шлем, переоблачался из кожаного своего костюма в расшитые золотом одеяния священника, и начиналась служба, где Аврамий Макарьевич был прислужником, то есть зажигал свечи, подавал кадило…
Вот почти все, что я знал об Аврамии Макарьевиче…
Мы прошли парк и аллею тополей, вышли к березовой роще, за которой показались и первые дома деревни, свет в окнах. Тут Катенька остановилась как бы передохнуть, такое она сделала движение — вздохнула глубоко, посмотрела на звезды… Потом улыбнулась и сказала: