— Я просто не путаю любовь с погибелью. А у некоторых слышится, когда они произносят "люблю" — убью! Я же силой любви сражаюсь со смертью. Такой животно-сладостной черной дырой.
— Эх ты, Аника-воин. Я с бинтами постою на краю поля твоего сражения. Но ответь напоследок, ты любишь меня? — удержал он её за локоток уже за дверью.
— Люблю, — с удивлением произнесла Алина, вырвалась и понеслась вниз по лестнице.
ГЛАВА 23
Это было кафе свободных художников, туда не заглядывали ни толстосумы, ни бандиты, ни проститутки.
Карагоз пришел на свидание, одевшись, как он думал, под Алинин стиль весь в черном: в черной, тонкой кожи, куртке, в черных джинсах, водолазке и только ботинки его были светло кремовые, почти белые, как кроссовки.
"Бандит" — очередной раз среагировала Алина на его униформу, и что-то заныло в душе отвращающим ритмом, закружило туман памяти. Шея… линия плеча… куртка сидит на нем, как ватник… ватник… И сладкая, томительная ненависть растворила остатки трезвого поведения. Глядя в его отзывчивые черные глаза, рассказала ему, как жила, жила, тихо, мирно, вроде нормально, и вдруг узнала, что при смерти. Как муж её начал впадать в истерики-скандалы, оттого, что психика его не выдерживала. Ломкая вроде оказалась психика у лидера, фантазера и эгоиста. Привыкшего к тому, что женщины заботятся о нем. Говорила и удивленно вспоминала, неужели ещё и свекровь, теперь вышедшая замуж, умирала когда-то?.. Умирала похлеще её. И она поняла, что не было в том ничего особенного, что все это — обычно, обычно… и сорвалась. Господи, да разве это была она тогда, или сейчас она та самая?…. и казалось ей, что теперь между нею прошлой, домашней, спокойной, эмоционально чувственной женой и теперешней — пролегла пропасть. Пропасть. А тогда, когда она сорвалась с единственным желанием — бежать, потому что при всем своем внутреннем напряжении, и внешней выдержке, не могла молча наблюдать обреченности того, что было для неё обыденным, этого житейского равнодушия… И сорвалась в ледяное равнодушие всеразрушающей лавиной от предсмертной вспышки её личного солнца… И тогда поехала с известным фотокорреспондентом, известным в малоизвестном кругу, черти куда…
Она рассказала все — в подробностях, естественно не упоминая о своем падении в объятия Фомы. О своей жажде утолить муку страха смерти пьяной любовью. Но рассказала все остальное — до той самой встречи в тайге, когда вышли на неё двое… И их тоже скосила мужская истерика, как она теперь это может оценить, а тогда… Тогда… Она хотела умереть, то есть не просто умереть, пасть и умереть, а умереть достойно, не дрогнув, глядя в глаза смерти. Потому и стояла не шелохнувшись, пока бугай развлекался обстреливал её, её абрис… а она истощенная болью…
И тогда, когда осталась одна в безграничном покрытом мраком полярной ночи морозном пространстве, в молчащей тайге, вдруг что-то перевернулось в ней, и она всегда готовая всех понять и всех простить, вдруг резко, раз и навсегда, потеряла желание искать родственную связь с людьми, что встречались ей на пути, поняв, что её мир и их несовместимы на уровне сознания одного человека. И не будет она их никогда совмещать… потому что автоматная очередь разверзла между нею и ими бездонную пропасть. "Я видела, видела, как летят в меня пули, так медленно, словно сонные пчелы. Все было как в замедленном сне. Он метко стрелял, обрисовывая мой силуэт, лишь бы так… попугать, добиться, чтоб сердце мое разорвалось от страха или, быть может, хотел, чтобы я упала на колени и молила его о пощаде. И тогда он, унижаемый зоной, вертухаями и т. п. испытал бы победное удовольствие. Или он хотел меня расстрелять, только пули, словно меняли свой ход, под силой моего неприятия его мира, под силой моего взгляда… Нет… мне трудно об этом… Я ведь уже думала, что проиграла все роли, все спектакли жизни, и хотела умереть. Да. Но не быть расстрелянной, растерзанной каким-то варваром. Это противно. — Говорила она.
ГЛАВА 24
"Аля! Алечка! Замолчи! Руки твои целовать надо, да что там руки, следы!" — страстно шептал он в ответ, — Замолчи, не могу больше, не могу больше.
Она сделала небольшую паузу, прикурив сигарету, едким пращуром заглянула ему в глаза, и выдохнула: — … после этого, ничто уже как бы не касалось меня. Я чувствовала себя так, словно я вся другая. Я обрела космическую отстраненность, и если и вмешивалась в процесс какой-нибудь надвигающейся катастрофы, то без оглядки на других, без объяснений перед всем миром и соседями по жизни… Меня перестало волновать, как меня поймут… потому что мое одиночество больше не тяготило меня. Я ощутила свободу, свободу пусть не тела, но духа и захотела так жить!.. А ведь раньше я всегда ощущала, что я какая-то не такая, что меня никто не понимает, я мучалась и не хотела, подсознательно не хотела, жить, словно стремилась изъять себя из этой жизни, как лишнюю. Главное, не ломаться самой, и тогда ничто и никто не сможет тебя сломить. Почему я должна уступать пространство жизни тем, кто имеет на него точно такое же право, как и я. Не больше. Каждый должен брать свою высоту. Вот с каким чувством я уже ездила по зонам и находила своей теории множественные подтверждения, потому что очень многие, оказавшиеся там, сначала сломались сами… — и ускорив повествование, продолжила своим тихим голосом, резко скомкав все последующие события до смерти новой, а быть может старой, подруги Фомы, до онкологического диспансера. Она говорила, не прерываясь, около часа.
Он смотрел на неё расширенными глазами, глотал ртом воздух, пришептывал на разные лады её имя и пил. Пил по началу красное сухое, а потом, забывшись, заказал себе водку. Пил. А она говорила, говорила, и понимала, что сидит перед нею тот самый — кто в неё стрелял.
Юноша, присевший за соседний столик, поставил магнитофон на соседний стул и, включив его, взяв стакан водки, пил, опустив понуро голову. "Но я хочу быть с тобой! Я так хочу быть с тобой…" — тихо звучала песня. И Карагоз, совершенно обессиленный от переживаний своего прошлого, сопереживания Алине, той самой женщине, что казалась ему видением тогда… — впал в ритм посторонней песни, чуть покачивая понурой головой.
"Что же я делаю! Что же я делаю! Сижу здесь, пью вино, как краснокосыначная агитка тридцатых, режу правду матку тому, кто убил меня однажды, убил меня ту…"
И вдруг испытала неизъяснимое чувство благодарности к этому невменяемому по жизни типу. Невменяемому, потому что он не ведал, что творил на самом деле. Это же он! Нет не он, а он, как спусковой механизм сработал, дав ей иные старты. Он сам не понимал, что он натворил, и теперь прибывал в сентиментальном смятении.
Она на секунду застыла в своих мыслях, как вдруг мысли её лавинным потоком захлестнули: "… что я делаю! Что я вообще здесь делаю! Я же, как пошлый пассажир, севший в поезд, исповедующийся попутчику — прощаюсь… Прощаюсь с пейзажем, который оставляю навсегда. Но я же оставляю в нем Алешу! А он сейчас, не понимая, что все когда-нибудь кончается, сидит, запершись от всех, словно забившись в угол своего одиночества и умирает!…так же, как умирала когда-то я. Если я его не столкну сейчас с мертвой точки — я буду предателем самой себя"
— Да… — качал головою Карагоз, не решаясь признаться ей в том, что это был он, только был он тогда другой, стриженый под машинку, без усов, весь обветренный, промороженный… Да… Какой ты человек! Аля, Алечка, клянусь мамой, ты настоящий человек! Я все, все сделаю для тебя. Жемчугами озолочу. Ты у меня будешь на таких "мерсах" кататься!.. Хочешь, шубу тебе подарю?.. Дорогую самую!..
— Ты уж прости, но неужели ты не понимаешь, что не нужны мне все эти шмотки. Ты всю жизнь свою потратил на то, чтобы их иметь, и девок с барского плеча одаривать мечтал. Да вряд ли одаривал, когда даже было. А у меня все не о том. Понимаешь, мы с разных планет. И мы никогда не поймем друг друга, не смотря на всю эту примирительную демократию.
— Почему? Как это с разных планет?