По обязательному требованию, при подготовке к суду Шабунина обследовали полковые лекари, которые установили у него необщительность, склонность к уединению, алкогольную зависимость, но ничего такого, что могло бы помешать привлечению его к уголовной ответственности: солдат психически здоров и вменяем. Тем не менее Лев Николаевич планирует собственную стратегию защиты, основанную именно на психическом нездоровье или внезапном помешательстве подсудимого. После двухчасовой беседы с солдатом граф вышел из арестантской абсолютно убеждённым, что его подзащитный «идиот» в медицинском смысле этого термина: «Да, несомненно, это человек не только очень неразвитой, не только глубоко несчастный, но это субъект, часто поступавший бессознательно, под влиянием первой набежавшей в его голову мысли, как бы абсурдная она ни была, а они хотят судить его, как разумное существо, действовавшее даже с заранее обдуманным намерением… Боже! Какая роковая ошибка, какое заблуждение!» (Бирюков П.И. там же).
Эту же версию подтверждал Н. Овсянников в своём очерке «Эпизод из жизни Л.Н. Толстого», приводя слова самого Льва Николаевича: «Как сейчас помню, я, тогда ещё молодой, энергичный, твёрдо верил, что спасти этого несчастного Шибунина – и следует, потому что он страдал формой особого рода помешательства, называемого идиотизмом, и можно, потому что у меня были кое-какие связи[33], но до произнесения приговора я не желал пользоваться ими… Я разсчитывал, что наш закон, основанный на духе милосердия, сам решит это дело в пользу Шибунина, но… я ошибся» (издание «Посредника» № 1036, Тип. Русского товарищества. М., 1912).
И здесь нам, пожалуй, потребуется ещё одно отступление:
Лев Николаевич Толстой, как известно, был человеком обстоятельным, в каких-то вопросах даже болезненно щепетильным. Удивительно, что такой известный писатель, либерал и гуманист, не изъявил вполне естественного желания встретиться с капитаном Болеславом Яцевичем. Хотя бы объективности ради… Ведь для офицера, чья вина состояла только в том, что он строго требовал исполнения воинского устава всеми своими подчинёнными, происшествие с Шабуниным – это очевидный конец карьеры, а этого отставной артиллерии поручик не понимать не может. Вне зависимости от решения суда, командира роты, как пережившего позорное оскорбление от нижнего чина, перевели бы из полка в другую часть, и не факт, что на равнозначную должность. Конечно, опытные офицеры знают, что никогда нельзя разбираться, тем более наказывать нетрезвого подчинённого до момента его протрезвления или применять к нему силу. Знал ли об этих азбучных правилах капитан, сказать трудно, но ведь в одной из самых популярных среди русского офицерского корпуса книг, написанных георгиевским кавалером и будущим харьковским адвокатом В.М. Кульчицким – «Советы молодому офицеру», – прямо говорилось: «Пьяного никогда не тронь. Если пьян солдат, лично никогда не принимай репрессивных мер, чтобы не подвергнуться оскорблению и протесту, часто бессознательному. Прикажи пьяного взять таким же нижним чинам, как он (но не унтер-офицеру по тем же причинам), а если их нет – полиции. Этим ты пьяного избавишь от преступления в оскорблении офицера или унтер-офицера» (Кульчицкий В.М. Советы молодому офицеру. 3-е издание. Харьков, 1916).
Первое заседание военного суда состоялось 16 июля в 11 часов 05 минут на квартире (в помещичьем доме, в котором жил командир полка) полковника Юноши. Как и все важные процедуры в армии, порядок проведения судебного заседания чётко регламентирован: полевой суд начинал рассмотрение дела в открытом процессе с участием подсудимого с его допроса. Подсудимый мог поручить отвечать на поставленные перед ним вопросы своему представителю и обязан был отвечать лично только в случае решения председателя (презуса) суда.
Процесс был состязательным в том смысле, что стороне защиты противостоял обвинитель в лице назначенного суду прокурора, представителя военной полиции, которая также имела право проводить предварительное следствие, либо уполномоченного от военного командования, как и потерпевшего по уголовному делу. Прокурор был полноценным участником судебного заседания – наравне с членами судебной коллегии он мог задавать вопросы подсудимому и свидетелям, заявлять возражения стороне защиты и пр.
В соответствии с Судебным уставом от 8 сентября 1862 года участие в суде защитника, было обязательным за исключением, когда в ими рассматривались дела о вооружённом восстании или мятеже. Такая судебная практика, кстати, нашла широкое применение в период подавления Польского бунта в 1863–1864 годах.
После допроса подсудимого опрашивались свидетели, обвинитель предоставлял коллегии свою позицию, сторона защиты – свои возражения. Учитывая, что закон устанавливал максимальный 24-часовой срок рассмотрения дела, все доводы приводились устно и ходатайства не рассматривались. В финальной части, перед постановлением приговора, публика из зала удалялась, а презус обращался к судьям с вопросом о виновности или невиновности подсудимого, начиная опрос с младшего по воинскому званию. В большинстве случаев судьи выносили решение, исходя не столько из положений действующих законов, сколько следуя своим внутренним убеждениям и жизненному опыту. В том редком случае, когда подсудимый признавался судом невиновным, решение подлежало утверждению полевым аудиториатом. Если же вина подсудимого считалась доказанной, то председатель суда предлагал членам судебной коллегии на основании определённых статей закона из обвинительного заключения принять решение о форме наказания, соответствующей совершённому преступлению. При этом в случае единогласного вердикта судей делопроизводитель сразу же изготавливал приговор, а вот если возникали какие-либо разногласия, то в соответствии с действующим Уставом военный суд был обязан применить самое слабое наказание из предусмотренных инкриминируемой подсудимому уголовной статьи.
Приговор оглашался в присутствии подсудимого и его защитника, после чего направлялся Императорскому полевому аудиториату – специальному судебному присутствию в составе председателя в чине не ниже генерал-лейтенанта, двух членов в чинах не ниже генерал-майоров и секретаря-делопроизводителя.
Учитывая такую специфику военного судопроизводства, основная линия защиты Льва Николаевича была связана не только с выбранной им стратегией – настаивать на невменяемости подсудимого вследствие его неожиданного помешательства, – но и в том, что в числе судей он увидел хорошо ему знакомых и часто бывавших у него в имении Колокольцева и Стасюлевича, да и с председателем суда полковником Юношей у него тоже сложились вполне добрые отношения. Поэтому именно к членам суда и обращена его речь в защиту подсудимого рядового.
Думаю, что она заслуживает того, чтобы мы привели её полностью: «Рядовой Василий Шибунин, обвиняемый в умышленном и сознательном нанесении удара в лицо своему ротному командиру, избрал меня своим защитником, и я принял на себя эту обязанность, несмотря на то что преступление, в котором обвиняется Шибунин[34], есть одно из тех, которые, нарушая связь военной дисциплины, не могут быть рассматриваемы с точки зрения соразмерности вины с наказанием и всегда должны быть наказываемы. Я принял на себя эту обязанность, несмотря на то что сам обвиняемый написал своё сознание, и потому факт, устанавливающий его виновность, не может быть опровергнут и несмотря на то, что он подвергается 604 ст. военн. угол. закон., которая определяет одно наказание за преступление, совершённое Шибуниным.
Наказание это – смерть, и потому казалось бы, что участь его не может быть облегчена. Но я принял на себя его защиту потому, что наш закон, написанный в духе предпочтительного помилования десяти виновных перед наказанием одного невинного, предусматривает всё в пользу милосердия, и не для одной формальности определяет, что ни один подсудимый не входит в суд без защитника, следовательно, без возможности ежели не оправдания, то смягчения наказания. В этой уверенности на формальность и я приступаю к своей защите. По моему убеждению, обвиняемый подлежит действию ст. ст. 109 и 116, определяющих уменьшение наказания по доказанности тупости и глупости преступника и невменяемости по доказанному умопомешательству.
Обложка дела по конфирмации рядового 65-го Московского пехотного полка В. Шабунина. 1866. РГВИА
Шибунин не подвержен постоянному безумию, очевидному при докторском освидетельствовании, но душевное состояние его находится в ненормальном положении: он душевнобольной, лишённый одной из главных способностей человека – способности соображать последствия своих поступков. Ежели наука о душевных болезнях не признала этого душевного состояния болезнью, то, я полагаю, прежде чем произносить смертный приговор, мы обязаны взглянуть на это явление и убедиться, если то, что я говорю, – пустая оговорка или действительный, несомненный факт. Состояние обвиняемого есть, с одной стороны, крайняя глупость, простота и тупость, предвиденные в ст. 109 и служащие к уменьшению наказания. С другой стороны, в известные минуты, под влиянием вина, возбуждающего к деятельности, – состояние умопомешательства, предвиденное 116 ст. Вот он стоит перед вами с опущенными зрачками глаз, с равнодушным, спокойным и тупым лицом, ожидая приговора смерти, ни одна черта его не дрогнет на его лице ни во время допросов, ни во время моей защиты, как не дрогнет она и во время объявления смертного приговора, и даже в минуту исполнения казни. Лицо его неподвижно не вследствие усилия над собой, но вследствие полного отсутствия духовной жизни в этом несчастном человеке. Он душевно спит теперь, как он и спал всю свою жизнь, он не понимает значения совершённого им преступления, так же как и последствий, ожидающих его.
Шибунин мещанин, сын богатых по его состоянию родителей; он был отдан учиться сначала, как он говорит, к немцу, потом в рисовальное училище. Выучился ли он чему-нибудь, нам неизвестно, но надо предполагать, что учился он плохо, потому что ученье его не помогло ему дать средства откупиться от военной службы. В 1855 году он поступил на службу и вскоре, как видно из послушного списка, бежит, сам не зная куда и для чего, и вскоре так же бессознательно возвращается из бегов. Через несколько лет Шибунин производится в унтер-офицеры – как надо предполагать, единственно за своё умение писать, – и в продолжение всей своей службы занимается только по канцеляриям. Вскоре после своего производства в унтер-офицеры Шибунин вдруг без всякой причины теряет все выгоды своего положения на службе вследствие своего ничем не объяснимого поступка: он тайно уносит у своего товарища не деньги, не какую-либо ценную вещь, даже не такую вещь, которая может быть скрыта, но казённый мундир и тесак – и пропивает их. Не полагаю, чтобы эти поступки, о которых мы узнаём из послужного списка Шибунина, могли служить признаками нормального душевного состояния подсудимого. Подсудимый не имеет никаких вкусов и пристрастий, ничто не интересует его. Как только он имеет деньги и время, он пьёт вино, и не в компании товарищей, а один, как мы видим это из самого обвинительного акта. Он делает привычку к пьянству со второго года своей службы и пьёт так, что, выпивая по два штофа водки в день, не делается оживлённее и веселее обыкновенного, а остаётся таким же, как вы его теперь видите, только с потребностью большей решительности и предприимчивости и ещё с меньшей способностью сообразительности. Два месяца тому назад Шибунин переводится в Московский полк и определён писарем во вторую роту. Болезненное душевное состояние его с каждым днём ухудшается и доводит его до теперешнего состояния. Он доходит до совершенного идиотизма, он носит на себе только облик человека, не имея никаких свойств и интересов человечества. Целые дни в 30-градусные жары эта физически здоровая сангвиническая натура сидит безвыходно в душной избе и пишет безостановочно целые дни какие-нибудь один-два рапорта и вновь переписывает их. Все интересы Шибунина сосредотачиваются на словах рапорта и на требованиях ротных командиров. Бессмысленно для него тянущиеся целые дни не дают ему иногда времени пообедать и выспаться, работа не тяготит его, но только приводит в большее и большее состояние отупения. Но он доволен своим положением и говорит своим товарищам, что ему значительно легче и лучше служить здесь, чем в лейб-екатеринославском гренадерском полку, из которого он переведён. Он тоже не имеет причины жаловаться на своего ротного командира, который говорил ему не раз (так передал мне сам Шибунин): “Коли не успеваешь, так возьми еще одного-двух писарей”. Дни его проходят в канцелярии или в сенях у ротного командира, где он подолгу дожидается, или в одиночном пьянстве. Он пишет и пьёт, и душевное состояние его доходит до крайнего расстройства. В это-то время в его отуманенной голове возникает одинокая мысль, относящаяся до той узкой сферы деятельности, в которой он вращается, и получает силу и упорство пункта помешательства. Ему вдруг приходит мысль, что ротный командир ничего не понимает в делах, в искусстве написать рапорт, которым гордится каждый писарь, что он знает лучше, как написать, что он пишет хорошо, отлично напишет, а ротный командир, не зная дела, заставляет переправлять и переписывать и, портя само дело, прибавляет ему работы, не дающей иногда времени и заснуть, и пообедать. И эта одинокая мысль, запавшая в расстроенную вином, отупевшую голову, под влиянием раздражения оскорблённого самолюбия, беспрестанных повторений тех же требований со стороны ротного командира и постоянного сближения с ним, – эта мысль и вытекающее из неё озлобление получает в больной душе подсудимого силу страстного пункта помешательства.
Спросите у него, почему и для чего он сделал свой поступок. Он скажет вам (и это единственный пункт, о котором он, приговаривающийся к смерти человек, говорит с воодушевлением и жаром), он скажет вам, как написал в своём показании, что побудительными причинами к его поступку были частые требования его ротного командира переделывать бумаги, в которых будто бы он, ротный командир, меньше понимал толку, чем сам Шибунин, или скажет, как он сказал мне на вопрос, почему он совершил своё преступление, – он скажет: “По здравому рассудку я решил, потому что они делов не знают, а требуют, – мне обидно показалось”.
Итак, мм. гг.! единственная причина совершённого преступления, наказываемого смертью, была та, что подсудимому казалось обидно и оскорбительно переделывать писанные им бумаги по приказанию начальства, понимавшего в делах менее, чем он. Ни следствие, ни суд, ни наивное показание Ш[ибунина] не могли открыть других побудительных причин. А потому возможно ли предположить, чтобы человек, находящийся в обладании своих душевных способностей, из-за того, что ему обидно показалось переписывать рапорты, решился на тот страшный поступок как по существу своему, так и по последствиям? Такой поступок и вследствие таких причин мог совершить человек, только одержимый душевной болезнью, и таков обвиняемый. Ежели медицинское свидетельство не признаёт его тако вым, то только потому, что медицина не определила этого состояния отупения в соединении с раздражением, производимым вином. Разве в здравом уме находится человек, который перед судом, ожидая смертного приговора, с увлечением говорит только о том, что его писарское самолюбие оскорблено ротным командиром, что он не знает, а велит переписывать? Разве в здравом уме находится тот человек, который, зная грамоту и зная закон, пишет на себя то сознание от 6 и 7 числа, которое мы сейчас слышали, – сознание, в котором как бы умышленно он безвыходно отдаётся смерти? Сознание это, очевидно, бессмысленно списано его рукой с тех слов, которые за него говорили следователи и которые он подтверждал словами: точно так, ваше благородие, которыми он и теперь готов бессмысленно и бессознательно подтвердить всё то, что ему будет предложено. Во всей Российской империи не найдётся, верно, ни одного не только писаря, но безграмотного мужика, который бы на другой день преступления дал такое показание.
И что могло побудить грамотного человека дать это показание? Ежели бы он был не идиот, он бы понимал, что его сознание не может уменьшить его наказания. Раскаяние тоже не могло вызвать это сознание, так как преступление его такого рода, что оно не могло произвести в нём тяжёлых мучений совести и потребности облегчения чистосердечным признанием. Подобное сознание мог сделать только человек, вполне лишённый способности соображения последствий своих поступков, то есть душевнобольной. Сознание Ш[ибунина] служит лучшим доказательством болезненности его душевного состояния. Наконец, разве в здравом уме тот человек, который совершает своё преступление при тех условиях, при которых совершил его Ш[ибунин]? Он писарь, он знает закон, казнящий смертью за поднятие руки против начальства, тем более должен был знать этот закон, что за несколько дней перед совершением преступления он собственноручно переписывает приказ по корпусу о расстрелянии рядового за поднятие руки против офицера, и, несмотря на то, он в присутствии фельдфебеля, солдат и посторонних лиц совершает своё преступление. В поступке подсудимого не видно не только умышленности, не только сознательности, но очевидно, что поступок совершён при отсутствии душевных способностей, в припадке бешенства и безумия. Постоянно занятый одним делом переписки и связанной с ним мыслью о сильной обиде и незнании порядков ротным командиром, он после бессонной ночи и выпитого вина сидит один в канцелярии над бумагами и дремлет с той неотступной мыслью, равняющейся пункту помешательства, об оскорбительной требовательности и незнании дела ротным командиром, как вдруг входит сам ротный командир – лицо, с которым связан ближе всего его пункт помешательства, лицо, против которого направлено его озлобление, усиленное в одиночестве выпитым вином, и лицо это делает ему вновь упрёки и совершает поступок, в котором отдаёт себе отчёт уже гораздо позже его совершения.
Прошедшее Шибунина, его вид и разговор доказывают в нём высшую степень тупоумия, ещё усиленного постоянным употреблением вина; показание же его, как умышленно увеличивающее его вину, а главное, самое преступление, совершённое при свидетелях и в сопровождении бессмысленности, доказывает, что в последнее время к общему состоянию идиотизма присоединилось ещё состояние душевного расстройства, которое, ежели не подлежит докторскому освидетельствованию как безумие, тем не менее не может не быть принято как обстоятельство, уменьшающее виновность.
По ст. 109 Шибунин подлежит уменьшению наказания вследствие своего очевидного идиотизма.