Мы осмелимся утверждать, что этой критикой Иванов фактически сформулировал именно то, на чем будет основываться описываемое нами музыкальное явление. Структурно оно будет выглядеть действительно так, с доминированием устойчивой гармонической структуры. Не исключено и даже весьма вероятно, что причиной появления этого феномена стало широкое распространение гитарного исполнительства, тяготеющего к аккордовой — то есть именно «гармонической» — игре.
Городская песня и ее изучение на рубеже 1920–1930-х
В своей критике «безмелодических» композиторов Михаил Иванов пишет о романсе вообще, но нетрудно предположить, что имеется в виду романс салонный. С другой стороны, такое распространенное явление, как романс, запросто преодолевает дистанцию между салоном и улицей, и Мирон Петровский, подразделяя бытовой романс на три сферы, неспроста объединяет их все под одним этим названием[108]. О проникновении романса сверху вниз и его межклассовой популярности свидетельствуют поздние фиксации городских песен на селе[109].
Песни города, по большому счету игнорировавшиеся романтической фольклористикой, в конце 1920-х — начале 1930-х, становятся объектом неожиданного и, увы, несвоевременного интереса. Интерес этот, достаточно ярко вспыхнув, практически сразу, как спичка, погасает на промозглом ветру сталинской культурной политики (которую, разумеется, не совсем верно именовать так персонально, ведь не Сталин, а вполне конкретная организация, состоявшая из вполне конкретных деятелей, явилась вдохновителем борьбы против городской песни и, опосредованно, ее изучения — этот вопрос мы осветим в следующем разделе нашей работы).
Интереснейшим источником по изучению и об изучении городской песни 1930-х является рукопись сборника Анны Астаховой «Городские певцы Ленинграда»[110]. Астахова разделяет песни, записанные ею на рынках и улицах Ленинграда, на городские песни (или песни на городскую тематику) и романсы — другие несколько категорий в контексте нашего анализа несущественны. Разделение на городские песни и романсы обусловлено не музыкальными и не текстуальными соображениями, а лишь возможностью установления авторства — у каждого из романсов оно атрибутировано.
Раздел с текстами и комментариями к текстам городских песен — самый крупный. Не откажем себе в удовольствии привести несколько пунктов из оглавления, чтобы читатель мог составить представление о тематике этих песен: «Люди-звери», «Отец-зверь», «Мать — любовница сына». Сюжеты эти — про всевозможные шокирующие происшествия из городской жизни: убийства родственников и их расчленение, инцесты, неконвенциональные сексуальные практики, катастрофы на транспорте. Астахова определила, откуда берутся «жестокие» сюжеты. Их источник — криминальная хроника, и стало быть, едва ли можно говорить о неразрывной спаянности текста с музыкой. Текст, надо полагать, изменялся день ото дня — по мере того как газетная уголовная хроника предлагала новые сюжеты городским певцам. Подобного рода сюжеты не являются принадлежностью исключительно города и проявлением какой-то особенной городской «безнравственности» — утверждать это означало бы впасть в романтическое представление о фольклоре и его функционировании. Сюжет о жене, зарезавшей мужа, фиксируется в Белгородской и Архангельской областях в сельской местности («Как во славном городе…» и «Не во ельницке было, во березняцке»)[111]. В городе лишь выше плотность, во-первых, трагических происшествий, а во-вторых, социальных связей, посредством чего информация о происшествиях распространяется быстрее. Именно поэтому город в таком изобилии производил сюжеты жестоких песен. Но в рамках этого исследования не тексты и сюжеты интересуют нас в первую очередь. К части песен Анна Астахова приложила фонографические записи исполнения (несколько таковых дошли до нас[112]), а часть снабдила пометками, на какой популярный мотив исполняется та или иная песня. Абсолютный лидер в этих пометках — песня «Кирпичики», не знающая себе равных по перепевкам, переделкам и популярности в довоенном СССР[113]. Приступим к ее гармоническому анализу[114].
В «Кирпичиках» можно обнаружить следующую гармоническую структуру: I(T) — V(DГ) — I(T) — I(D/IV[115]) — IV(S) — I(T) — IV(S) — V(DГ) — I(T) Далее следует отклонение в параллельный мажор: VII(D) — III(S — T) — VII(D) — III(S — T) — III(I)(D/IV), и последующий возврат: IV(S) — I(T) — V(DГ) — I(T). Представленная выше гармоническая последовательность полноценно укладывается в функциональную логику лада, хотя некоторые движения можно трактовать как ее частичное нарушение: так, движение III–VII, описанное нами изначально как отклонение, скорее следует воспринимать как элемент ладовой переменности, популярный в городской песне и характерный для описываемого гармонического субстрата.
Стоит отметить, что в ставшем «народным» мотиве «Кирпичиков» мажорная часть, зафиксированная в нотах, в подавляющем большинстве случаев опускалась, а гармонизация отдельных фрагментов мелодии была крайне вариативна. Так, в популярном исполнении Юрия Морфесси нисходящее мелодическое движение от I ступени к IV и далее от VII к III гармонически окрашивалось движением по кварто-квинтовому кругу (IV–VII–III). В более поздних исполнениях — например в исполнении Аркадия Северного — гармонизация этой мелодической секвенции ограничивалась гармоническим движением от субдоминанты к тонике. Функциональная группа натуральной доминанты опять же не используется. Может показаться, что она представлена в движении VII–III, однако, как отмечалось выше, это движение следует рассматривать как явление ладовой переменности и воспринимать в контексте функциональной логики параллельного мажора.
Характерной чертой, которую мы увидим далее, к примеру, у Высоцкого, является использование побочной доминанты к аккордам IV ступени. Гармоническая доминанта — яркий элемент описываемого гармонического субстрата.
Редакция киевского «Етнографичного віснику» в 1926 году опубликовала сразу несколько статей, посвященных городскому фольклору. Особенно любопытна статья Михаила Гайдая «Мелодии блатных песен» ввиду того, что в песни в ней нотированы[116]. Автор замечает, что ему не приходилось встречать в тюрьме народных сельских песен — все эти мелодии порождены городом. Хотя одноголосая нотировка мелодии блатных песен у Гайдая нерелевантна (произвольно гармонизировать ее было бы с нашей стороны чрезмерной вольностью), нельзя не заметить, что именно в ту среду, откуда они вышли, переместится впоследствии описываемое нами гармоническое явление.
Борьба с «цыганщиной» и вытеснение гармонической доминанты в маргинальные слои музыкальной культуры
Кажется, в тридцатые годы цыганщина не очень поощрялась, подумал сын. Кажется, она рассматривалась как «буржуазная отрыжка»?
Как только мы переходим ко второй части рукописи Астаховой, то обнаруживаем перемену в тоне автора. Если в первой части автор сохраняет отстраненно-описательный способ аннотирования, то ко второй части формулировки становятся оценочными, причем — классово-оценочными. Поздние исправления в рукописи показывают, что Астахова и ее руководитель Марк Азадовский, которому архивная опись атрибутирует пометки, пытались придать сборнику некоторый пригодный для печати вид путем смены позиции исследователя с описывающей на обличающую. Среди относительно спокойных описаний жестоких «песен на городскую тематику» выделяется аннотация к «Жизни крестьянина», содержащей критику политики советской власти в отношении крестьянства: Астахова в резких выражениях замечает, что через такие песни действует враг и упоминает сознательность торговцев и посетителей рынка, добившихся штрафа за ее исполнение.
С чем же связана эта перемена тона? Отчего Астахова чувствует себя обязанной пуститься в классовый анализ, а при редактуре рукописи упрочить его?
С 1923 года в Советской России действовала Российская ассоциация пролетарских музыкантов (РАПМ). Эта организация развивала и пропагандировала идею борьбы за пролетарскую музыку и издавала одноименный журнал. Именно РАПМ принадлежит идея борьбы с «цыганщиной»[117].
В отделе газет Российской государственной библиотеки хранится так называемая стенновка, то есть стенгазета «За пролетарскую музыку» — своего рода сжатое изложение идей рапмовцев для массовой агитации[118]. По-видимому, предполагалось, что активные участники общества будут распространять и развешивать стенновку для всеобщего сведения в своих трудовых коллективах — а рапмовцы стояли на позициях пролетарской музыкальной самодеятельности и призывали к агитации за пролетарскую музыку, к объединению рабочих в музыкальные кружки. К сожалению, тираж стенновки неизвестен, поскольку угол с соответствующими данными оторван. Этот удивительный документ довольно точно описывает те критические позиции, которые сначала РАПМ, а затем и советское государство заняли по отношению к городской песне в том виде, как ее описывает Астахова.
В стенновке четко обозначается идейный враг, сорт музыки, агитирующий в его пользу, а также способ организации некой альтернативной, пролетарской музыкальной культуры. Враг этот — буржуазия, его музыка (перефразируя Маркса, своего рода музыкальная идея, овладевающая массами и грозящая стать материальной силой[119]) — это «цыганщина», а способ борьбы с нею — организация рабочих кружков и насаждение пролетарских песен. Авторы стенновки прекрасно отдают себе отчет в том, какие песни поет город, чт
«Цыганщина», музыка классового врага, должна быть уничтожена. «Нужно выкорчевать это зло из быта масс. Без этого невозможна культурная революция в музыкальной области»[121]. Явление, называемое рапмовцами «цыганщиной» (выше мы уже упоминали, до какой степени массовая музыкальная культура начала века связана собственно с цыганами) «упадочно», призывает к пассивности и безволию, является музыкой паразитов, пропагандирует похабщину и эскапизм («уйдем отсюда подальше, махнем к цыганам») — автор заметки «За что агитирует „цыганщина“» резюмирует, что в словах так называемых цыганских песен заключается антиобщественная обывательская идеология.
Но вовсе не только слов касается, как может показаться (и как показывает известный матерный анекдот[122]), критика «цыганщины». Рапмовцы большое значение придают и музыке. В манихейских терминах пролетарского блага и буржуазного зла они прозревают неявную угрозу: «…не умеют и не хотят разобраться в классовом содержании музыки, которое агитирует хоть и незаметно (в особенности если музыка без слов), но всегда крепко и всегда в определенном направлении». И музыка «цыганщины» классово чужда и политически вредна: «И надрыв, и кабацкое буйство передаются в „цыганском“ романсе не только словами, но музыкой. Музыка даже сильнее передает эти настроения. Всегда в песне привлекает в первую очередь мотив, мелодия, которая скорее запоминается, чем слова». Любопытно заметить, что, если певцы Астаховой исполняли свои песни а-капелла (зафиксирован в одном случае аккомпанемент гуслей), то в цитатах РАПМ проглядывает гитарное исполнительство, по-видимому, представлявшее собой массовое явление («Гитара, громче звени струнами, / Разбитой жизни мне не жаль», — приводится в стенновке пример «упадочного» текста). Вытеснение гитары из нормативной музыкальной культуры — характерная черта времени. Можем ли мы припомнить сколь-нибудь значительное количество сталинских кинокартин, где (положительный) герой играет на гитаре? В «Гармони» 1934 года гитара прямо противопоставляется гармони, в «Большой жизни» 1946 года гитара аккомпанирует частушкам, которые герои распевают по пути в пивную[123]. Не только гармонические ходы, но и инструмент, удобный для их исполнения, стал изыматься из официальной культуры.
О распространении рапмовских идей свидетельствует следующий фрагмент, который мы обнаруживаем в дневнике Сергея Прокофьева: «Днем упражняюсь и сплю. За стеной поют с завыванием цыганские романсы. Революция вывела форсящую аристократию и кутящее купечество, но спасовала перед цыганщиной!»[124]