Нет, Иван Павлович не получил, очевидно, разрешения на перевоз семьи, невозможно было найти жилплощадь для такой кучи народа — во-первых; во вторых везти больную жену тоже никак не получалось, это казалось сложнее всего. Отец уехал, мы остались зимовать, и соединилась семья только поздней осенью 1942 года. Так что почти весь этот год мы прожили у тетушек.
И помидоры из школьного подвала ели весной, и зимние этюды с запахами сена, лошадей и морозного снега, и многое другое — все сложилось в целый год с хвостиком нашей моршанской эвакуации. И как Зоя со школой летом и осенью убиралась на колхозных полях и приносила ягоду позднику, черную, сладковатую, но с каким-то привкусом, за который ее звали бздникой; с ней пытались печь ржаные пироги.
И случай с теткой Дуней, над которой долго смеялась вся родня: вышла она на двор по малой нужде, пристроилась над межой, а дело летом стряслось, и в это время пролетел над городом низко-низко немецкий самолет-разведчик с крестами на крыльях, в аккурат над нашим двориком, точно над Евдокией Николаевной. Летчик вел машину так нагло низко, что увидел русскую бабу, растопырившуюся на грядках, и погрозил ей кулаком. Тучная тетка Дуня присела от страха, взвизгнула и пулей со спущенными штанами кинулась в дом, споткнулась на пороге и, падая к нам в кухню, заорала: немцы! Вначале — общий испуг. Потом Дуня хватается за живот и пулей обратно — в деревянный сортир. До самой его двери сопровождал незадачливую тетку Дуню всеобщий хохот. С тех пор " на двор" она ходила без штанов.
Шли бои под Сталинградом. Появились диафильмы на эту тему. Вечерами на кухне Володька их дублировал, озвучивал кадр: голый, в одних сатиновых трусах, с подрисованными углем усиками, с кочергой наперевес, он изображал Гитлера, наступая от двери на нас, сидящих как обычно за столом у самовара, перебирал кривыми ногами и кричал: на Сталинград! А потом от стола к двери, отступая: наза-а-д! Упирался в порог и повторял нашествие, потешая все домашнее население.
По весне угощались кугой. Володька притаскивал с реки охапки ее корней, выбрасываемых на берег половодьем. Их сушили на печке. Если потом похожий на куриную голяшку корень разломить, разодрать пополам вдоль, внутри обнаруживаются волокна с мучнистыми шариками на них. Вот эту мучелю и лопали с превеликим удовольствием. Наскребешь, натрясешь — будет кучечка мучной вкуснятины, хоть лепешки пеки. Никогда с той поры я не видел куги и не угощался ею. Во времена голодные чего только не добывал народ на пропитание.
Отправились мы к отцу в Куйбышев к зиме 1942–1943 г. Ивана Павловича за нами не отпустили. Прислал нам вызов. Кто-то до поезда проводил, подвез на подводе. Затолкали Клашу с четырьмя детишками и узлами в вагон: прости, ежели что не так, счастливого пути, Юрочку береги (ох, был же любимчиком у теток этот Юрочка!). Поехали! Слава Богу, дорога не дальняя, не в Ташкент.
НА ВОЛГЕ ШИРОКОЙ…
КУХ
Куйбышевский вокзал. Суета в темноте, голоса, блики света, меня куда-то несет отец, поднимает и опускает между узлами в кузов машины, тут же мама с Женькой на руках, появляются Лида и Зоя, тряска дороги, опять меня поднимают и ставят на землю. Снова куда-то идем, ступеньки какого-то здания, проход по коридору, гул голосов все нарастает и — ах! — яркий свет. Огромная комната — нет, комнатой это помещение назвать нельзя — как зал ожидания на вокзале, залитый электрическим светом. Но это не вокзал, это спортзал школы, отданной под жилье эвакуированным артистам. Как будто люди только что приехали вместе с нами и все тут сообща живут.
Вдоль и поперек зала натянуты веревки, на них навешаны простыни, шторы, занавески и все прочее, образуя колышущиеся стенки пенальчиков-комнатушек для каждого семейства. Все видно и все слышно. Хочешь посмотреть, как люди живут, — пожалуйста, иди по центральному проходу и поглядывай направо да налево. Люди бродят, дети носятся, шум, гвалт. Нашлось место и для нас. Как тут жить, отец? — спросила мать. А я что говорил? Не надо было ехать. Но куда денешься? Терпи. Найдем что-нибудь, пока здесь наш дом, ответил Иван. Как в Кучино под телегами, подытожила Клаша и покрепче прижала Женьку к груди. Да, против Моршанска здесь — дом сумасшедших.
Утро. Занавеска отдернута, отец ушел в театр. Всей семьей сидим на постелях — на застеленных наматрасниках, брошенных прямо на пол. Какие там кровати, столы и стулья. Табор цыганский.
Подошел и присел на матрас дядька. Я его испугался: бритый наголо, башка большая блестит, как череп из диафильма. Руки за спиной держит.
Ну, как, Чичи, разместились? С новосельем вас! Угощайтесь, молодой человек! Дядька вынимает руку из-за спины и протягивает мне ароматную тонкую дольку невиданного хлеба. Так нарезают арбузы и куличи. Ешь, это кух! Небось, такого и не едал никогда? Молодой человек с недоверием и опаской берет кусок куха. Ешь, ешь, не стесняйся.
Дядька угостил всех Чичей, и они сидят и уплетают невиданный хлеб. Такими вкусными, наверное, были тетьнастины бульки при царе. Когда я откусил кух впервые, мой рот наполнился благоуханной едой. Это немецкий хлеб, сказал череп. Я чуть не подавился куском, чуть его не выплюнул: фафыстский?! — выдохнул я через набитый вражеским хлебом рот. Никакой не фашистский… Череп повертелся зачем-то по сторонам, оглянулся, потом почему-то шепотом объявил не мне, а скорее маме: это наши немцы, поволжские, такой хлеб изобрели. А их вот всех — и он сделал выразительный жест рукой, как будто что-то смёл с наших постелей.
Таким кухом потом угощал нас и отец. И запомнился нам кух на всю жизнь. И не раз всплывал он в разговорах о нашей эвакуационной эпопее.
Мама оправилась от болезни, бойко хозяйничала на большой общей кухне, устроенной для эвакуированных в одном их школьных классов. Однажды заглядываю туда: мама стоит возле плиты спиной ко мне в своем пестром халатике, что-то в сковородке помешивает. По кухне растекается приманный запах котлет. Слюнки потекли. Я подбежал к маме, подергал за полу халата: мам, ма, ты котлеты жаришь? "Мама" повернулась ко мне и сказала чужим басовитым голосом: какая я тебе мама? Ты чей, мальчик? Как тебя зовут? Какой стыд, какой позор — чужую тетку принять за мать. Я оцепенел и не знал, что и сказать.
Вот с тех пор я, наверное, закомплексовал. Подойти даже к знакомой соседке, постучаться в чужую комнату в коммуналке и о чем-то спросить или (не дай Бог!) чего-то попросить — там, соли, хлеба в займы — для меня было невыносимо трудно, просто невозможно. Как с парашютом прыгнуть. Хотя я никогда с ним не прыгал. Ох, как сложно преодолеть себя, перешагнуть через невидимый барьер.
С ВРАГАМИ НАРОДА
Вскоре мы покинули спортзальный кагал. Нашли жилплощадь, ура! А все еще стояла зима лютая, волжская. Мы въехали в подвал, в трехкомнатное жилище с ледяными сенями. Окошки низкие, подоконник вровень с землей, стекла в плотной вечной наморозке, продышать невозможно. Посредине печь, а может, и не было никакой печи, не надо придумывать — не повесть пишешь. Мы разместились в большой комнате и маленькой спальне. В дальней комнате, где я ни разу не был, жила бывшая хозяйка квартиры русская тетя Катя с сыном Юркой, моим тезкой, подростком лет четырнадцати; с осени он учился в ремеслухе. Юркиного отца, поволжского немца, забрали в начале войны в лагерь как потенциального врага или шпиона, а затем выслали в казахстанские или алтайские степи. Я встречал потом на целине немцев-хлеборобов. Один, вполне русопятого типа, с фамилией Фабрициус, был асом комбайнерского дела, веселый и компанейский парень, слегка приблатненный, как и все первоцелинники. Жили у нас в совхозе, кстати, "Куйбышевском", еще два немца-механиза-тора братья Чепеки, жуткие драчуны и пьяницы с лошадиными лицами — прямо копии с фотографии вояк из альбома "Имя твое подвиг". Как напьются, так валтузят друг друга, катаясь в черной грязи. Но это было потом.
А сейчас я таращился на Юрку и пытался сообразить, похож он на немца или нет? Говорил он по-русски, чисто да всегда весело, с шуточками. Значит, власти посчитали его по малолетству русским и оставили с матерью. А старшего сына, 16-летнего Ромку, тоже забрали в лагерь где-то под Куйбышевом. Но он оттуда дал деру. И прятался неподалеку от родного дома. Его искали, приходили к матери. Допытывались, где сын. Не знаю. Вы же его от меня забрали. Это я должна спросить у вас, где мой сын. Взяли с нее подписку сообщить в органы сразу, как только Роман объявится. Угу, щ-щас-с-с, как теперь говорят дети.