Книги

Неизвестный Филби

22
18
20
22
24
26
28
30

Надеемся, что эти редкие материалы позволят читателю увидеть во всей полноте многогранную личность Кима Филба, великого человека и разведчика, и те идеи, которые вдохновляли его и лучших людей по всему миру бороться на стороне Советского Союза.

Команда проекта «Ким Филби и Кембриджская пятерка:

сохранение исторической памяти о героях-разведчиках»

www.Cambridge5.ru

Ким Филби

НЕОКОНЧЕННЫЕ МЕМУАРЫ[2]

Корни

Руфина как-то сказала мне, что я должен всегда мыть руки после того, как держал деньги. Ее мягкий приказ перенес меня лет на 55 во времени и примерно на полторы тысячи миль [2400 км| в пространстве — в Кем-берли, графство Суррей, где под присмотром бабушки проходило мое детство с 3 до 12 лет.

«Никогда не клади в рот пенсы и полупенсы, — любила повторять бабушка. — Ведь неизвестно, какие отвратительные оборванцы держали их в руках. Ты можешь опасно заболеть». Между этими двумя предостережениями, конечно, есть разница. Для бабушки серебряные монеты — шестипенсовики, шиллинги, флорины и полукроны — были вне подозрения. Подозрение вызывали только медяки — монеты бедняков. Для Руфины же все деньги — грязные, несмотря на то что ей нравятся вещи, которые можно на них купить. Руфина, хотя в жилах ее течет польская кровь, родилась в Москве через 15 лет после революции и прожила в этом городе всю жизнь.

Я вовсе не хочу создать впечатление, будто моей бабушке было чуждо сострадание к бедным и обездоленным. Она порой пробивалась сквозь транспортный поток на другую сторону улицы лишь для того, чтобы сунуть несколько медяков в руку нищего, которому, на ее взгляд, это было особенно нужно — таким он выглядел голодным или больным. Однако между моей сострадательной бабушкой и тем нищим пролегала непреодолимая пропасть. Никто этого не знал лучше Кейт, нашей кухарки, которая преданно служила бабушке свыше 40 лет и которой бабушка, в свою очередь, была очень предана. В течение всего этого времени Кейт хорошо знала свое место в нашем доме — кухню и задний двор. Я ни разу не встречал ее среди цветочных клумб, а овощи с огорода доставлялись ко входу в кладовку мистером Бишопом, садовником. Иногда в дом врывался шум, который напоминал звук рвущихся простыней. Он заставлял бабушку навострить уши и взглянуть на часы.

— Ким, — говорила она, — это, должно быть, принес пирожные человек из кондитерской Дэрракотта. Сбегай на задний двор и скажи Кейт, чтобы она не смеялась так громко.

Когда меня впервые привезли в Кемберли, бабушка вела хозяйство, но не являлась главой дома. Еще жива была ее собственная мать, бабуся Дункан, как я ее называл. Ей было около 70 лет, и она была бледная, хрупкая, седая. Утро она проводила в своей спальне, днем перемещалась в гостиную, а вечерами, если была хорошая погода, возилась, подстригая траву бордюра и распуская при этом митенки. Я виделся с ней только за столом, и ее редкие высказывания убедили меня, что у нее есть глаза на затылке (так я долгое время считал). Она обычно сидела во главе стола спиной к французским окнам до пола и время от времени делилась впечатлениями о том, чем занимались птицы на садовой дорожке позади нее. Прошло немало месяцев, прежде чем я понял, что источником ее информации являлась огромная гравюра под стеклом, изображавшая встречу в Лакноу Хэвилока, Утрама и сэра Колина Кемпбелла[3], и в этом стекле в деталях отражался сад. Радом с гравюрой висел великолепный гобелен, привезенный, как мне с гордостью рассказывали, в качестве трофея двоюродным дедом из Летнего дворца в Пекине.

Как подобало в то время, в доме, где обитали две дамы — старая и пожилая, режим был хоть и не суровый, но четко устоявшийся. Подобно тому как для Кейт были отведены кухня и задний двор, моим пространством являлись детская комната и сад, причем со строгим запретом ходить по цветочным клумбам. За моим поведением следили сменявшие друг друга молоденькие гувернантки, жившие со мной в одной комнате и пробуждавшие во мне смутное сексуальное самосознание, вероятно потому, что они это тоже чувствовали. К сожалению, отыскивая в памяти какие-либо конкретные поводы для такого смутного пробуждения, я ничего не могу вспомнить. Гостиная была запретной территорией. Меня пускали туда, лишь когда кто-либо из заглянувших на чашку чая подруг бабуси Дункан выражал — скорее всего, неискренне — желание взглянуть на «милого малыша». В таких случаях, гувернантка, прежде чем ввести меня «в присутствие», тащила громко протестующего «милого малыша» в ванну для основательной отмывки. В гостиной нанесенная мне обида затушевывалась чирикающими голосами, которые восклицали: «Ах! Какой чистенький мальчик!» Среди этого чириканья особенно выделялась сестра бабуси Дункан, тетя Ада, которую я очень боялся. Впрочем, в этом была виновата не она, а моя бабушка.

— Сегодня ты должен быть хорошим мальчиком, Ким, — напутствовала меня бабушка за завтраком. — Тетя Ада придет к нам на чай.

И вот, начиная с четырех часов, я дежурил возле щели в заборе и мчался, как угорелый прятаться, завидя на дороге тетю Аду в черной вуали, трепетавшей на ветру.

Помимо вполне понятной злости на то, что тебя скребут, причесывают и выставляют напоказ, режим, существовавший в «Перекрестках», — а наш дом стоял недалеко от того места, где Парк-стрит пересекает Гордон-роуд, — не вызывал у меня желания взбунтоваться. Все шло по раз и навсегда установленному пути — как звезды на небосклоне. У меня не было желания заходить в гостиную, и, наверное, я был бы ошарашен, если бы бабуся Дункан посетила детскую (такая возможность мне просто в голову не приходила, как, кстати, и ей, несмотря на то, что от двери в гостиную до двери в детскую было всего шага три, не больше). Я склонен считать, что режим, существовавший в «Перекрестках», куда лучше современного устройства семейной жизни, где каждый волен делать все, что ему заблагорассудится. В Кемберли исходили из того, что и взрослые, и дети имеют право вести собственный образ жизни.

Царившая в нашем доме атмосфера не способствовала притоку маленьких мальчиков, так что у меня было мало знакомых среди сверстников. Тем не менее тогда я об этом не очень сожалел. Чаще всего я проводил время в компании двоюродного брата Фрэнка, чьи родители, как и мои, большую часть своей жизни провели в Азии. Но я считался любимым внуком, и расположение ко мне бабушки было настолько очевидным, что вызывало нескрываемую враждебность матери Фрэнка, моей тетушки Китти, которая беспрестанно напоминала мне, что, хотя я на восемь месяцев старше Фрэнка, его отец на год старше моего отца, и, следовательно, Фрэнк занимает в семейной иерархии более высокое положение. Поначалу я попросту не понимал этого довода, а когда позднее до меня стал доходить его смысл, он перестал что-либо значить. Дело в том, что все имевшее отношение к вопросу о наследовании утратило актуальность, поскольку наследовать было нечего.

Вероятно, именно недостаток друзей-сверстников способствовал тому, что я с раннего возраста увлекся книгами. Мне еще не исполнилось пяти, а я уже сражался с адаптированным для детей изданием «Синдбада-морехода» и вскоре принялся за «Детскую энциклопедию» Артура Ми. Я с жадностью глотал статьи по естествознанию и географии. Потом был еще какой-то сборник коротких рассказов, название которого я забыл. Яснее всего в памяти сохранился рассказ — и это весьма странно в свете более поздних событий — о нападении стаи волков на путешественников, передвигавшихся на санях по Сибири. Волки дали знать о себе «протяжным, низким, меланхоличным воем»; чтобы уйти от погони, путешественники отдали несколько лошадей на съедение волкам, а в заключение — хэппи-энд в виде мигающих огней деревни. Тем не менее образ воющих волков запал в сознание и не раз являлся мне в ночных кошмарах. Этот рассказ, а также другие, иллюстрированные картинками змей и морских чудовищ, породили у меня боязнь темноты, которая не проходила года два или три. Возвращаясь в сумерках из школы, я обходил низко свисающие ветви деревьев из страха перед леопардами, которыми мое напичканное чтением воображение населяло Гордон-роуд.

Незадолго до того, как мне исполнилось пять лет, меня определили в детский сад, которым руководили две старые девы — мисс Херринг и мисс Крисп. Поскольку я уже умел читать, мне не составляло труда держаться на уровне пятилеток, а вскоре я даже обогнал их. Время, проведенное в детском саду, осталось в памяти по трем причинам: я влюбился, открыл для себя географический атлас и отрекся от Бога.

Объектом моей любви стала некая мисс Диана Хиггинсон, которая была примерно на год старше меня. Мои чувства к ней не имели ничего общего со смутными ощущениями, вызванными гувернантками, ночевавшими в моей комнате. И тем не менее я не назвал бы их чисто платоническими. Меня притягивало к Диане нечто, что я не пытался определить в то время и не могу определить сейчас. Я и сегодня вижу, как она сидит на два ряда впереди меня в черно-белом клетчатом платье чуть выше колен и с черным бантом в волосах; иногда в поле моего зрения попадало ее бледное, пикантное личико. Однажды я пошел следом за Дианой и проводил ее до дома, обнаружив при этом, что она живет почти рядом с «Перекрестками», на той же улице. Но я с ней так ни разу и не заговорил — ни тогда, ни потом. Вскоре я начисто потерял интерес к девочкам, и эта фаза длилась шесть или семь лет.