Она замотала головой, вверх и вниз.
— Как это случилось? — спросила я, указывая на бинты, обмотанные вокруг ее головы.
Венди снова принялась раскачиваться, все сильнее и сильнее. Я притопнула ногой, чтобы остановить качели.
— Венди?
— Моя попка…
— Знаю. — Чтобы заставить Венди слушать, всегда требуется несколько попыток. — А вот эта бо-бо на голове как случилась?
Она глядела на меня, склонив голову набок, совсем как та умненькая собачка с пластиночной обложки. Я опять показала на бинты:
— Это кто с тобою сделал?
— Упала.
— Упала? — возмутилась я, потому что мне хотелось услышать, что это Расмуссен сделал ей больно, и тогда нас стало бы уже двое, и кому-нибудь, возможно, пришлось бы поверить нам. — Ты лучше не ври мне.
Венди расплакалась, это у нее выходило очень ловко, особенно если кто-то повышал голос.
— Моя попка…
— Прости меня, прости… ну, не хнычь. — Я тронула ее за пухлую ладошку. Кто-то покрасил ноготки Венди в арбузно-розовый цвет, а на безымянном пальце красовалось пластиковое колечко из пачки «Крэкер Джек», она его никогда не снимала.
— Это офицер Расмуссен, Венди? Это он тебя толкнул? Поэтому ты упала?
—
Венди так и встрепенулась на мамин зов. Если каждый день приходится сзывать к обеду тринадцать детишек, легкие крепнут — хоть в опере пой. Так говорила моя мама, и делалось ясно: хоть они вместе с миссис Бюшам пели когда-то в церковном хоре, мама думает, что если у кого-то тринадцать детей, пусть семья католическая, этот кто-то — тупица.
—
Она соскочила с качелей и засеменила к ступенькам.
— Мама жофет, Фалли О-Малли.
— Хорошо, — сказала я, но решила еще разок попытаться: — А Расмуссен был там, внизу, в погребе?