Но тогда возникло много горячих споров по поводу моих прекрасных ног, достаточно ли морален вид моей атласной кожи, или ее следует прикрыть ужасными шелковыми трико цвета семги. Сколько раз я спорила до хрипоты, доказывая, насколько вульгарны и непристойны эти трико цвета семги и как прекрасно и целомудренно обнаженное человеческое тело, когда его вдохновляют прекрасные помыслы.
Абсолютная язычница для всех, я сражалась с филистерами. И все же здесь была язычница, почти что побежденная восторгом любви, рожденной культом святого Франциска под церемонию серебряных труб, провозгласивших подъем Грааля.
Заканчивалось лето в этом странном мире легенд. Наступили последние дни. Тоде уехал читать лекции, а я отправилась на гастроли по Германии. Я покинула Байрейт, увозя в крови большую дозу яда. Я услышала призыв сирен. Тоскливая скорбь, постоянно преследующее раскаяние, печальное жертвоприношение, тема Любви, призывающей Смерть, – все это должно было навеки изгладить из памяти ясное видение дорических колонн и мудрость Сократа.
Первая остановка моего турне произошла в Гейдельберге. Там я услышала, как Генрих читает лекцию своим студентам. То мягким, то вибрирующим тоном он говорил им об искусстве. Внезапно в середине своей лекции он произнес мое имя и принялся рассказывать этим мальчикам о новой эстетической форме, принесенной в Европу американкой. Его похвала заставила меня задрожать от гордости и счастья. Этим вечером я танцевала для студентов, и они огромной процессией провожали меня по улицам. А после я стояла рядом с Тоде на ступенях отеля, деля с ним этот триумф. Вся молодежь Гейдельберга преклонялась перед ним так же, как и я. В каждой витрине магазина висели его портреты, и любой магазин был полон копиями моей небольшой книжечки «Der Tanz der Zukunft»[82]. Наши имена постоянно связывали вместе.
Фрау Тоде устроила мне прием. Она была приятной женщиной, но показалась мне совершенно неспособной на возвышенную экзальтацию, в состоянии которой жил Генрих. Она была слишком практичной, чтобы стать для него духовным товарищем. По правде говоря, в конце жизни он покинул ее и ушел к Пье Пипе, скрипачке, с которой поселился на вилле на Гарде. У фрау Тоде один глаз был карим, а другой серым, и это придавало ей какое-то беспокойное выражение. Позже во время знаменитого судебного процесса обсуждался семейный спор, была ли она дочерью Рихарда Вагнера или фон Бюлова. Так или иначе, она была очень любезна со мной, и если и испытывала ревность, то не проявляла ее.
Любая женщина, которая вздумала бы ревновать Тоде, обрекла бы себя на жизнь под китайской пыткой, ибо все окружающие, как женщины, так и мальчики, обожали его. Он становился центром всякого общества. Было бы интересно спросить, что включает в себя ревность.
Хотя я провела так много ночей рядом с Генрихом, но между нами не было сексуальной близости. Однако его обращение со мной настолько обострило все мои чувства, что порой было достаточно одного прикосновения или даже взгляда, чтобы я могла испытать самое острое наслаждение и глубину любви; такое же чувство, похожее на настоящее, человек иногда испытывает во сне. Думаю, подобное положение вещей было слишком неестественным, чтобы продолжаться долго, так как я в конце концов уже не могла ничего есть и часто испытывала какую-то странную слабость, придающую моим танцам все более и более нереальные черты.
Во время этих гастролей я была одна, меня сопровождала только горничная. Я постепенно пришла в такое состояние, что постоянно слышала голос Генриха, зовущий меня в ночи, и я была уверена, что на следующий день получу письмо. Окружающих заботила моя худоба и необъяснимо изнуренный вид. Я больше не могла ни есть, ни спать; я часто лежала ночами без сна, и мои гибкие, лихорадочные руки блуждали по телу, в которое, казалось, вселились тысячи демонов, в тщетной надежде найти выход своим страданиям. Я постоянно видела глаза Генриха, слышала его голос. После подобных ночей я часто вставала, испытывая мучительное отчаяние, садилась на поезд, отходивший в два часа ночи, проезжала через пол-Германии, чтобы побыть часок рядом с ним, и снова возвращалась в одиночестве к своим гастролям и к еще большим мучениям. Духовный восторг, на который он вдохновлял меня в Байрейте, постепенно уступил место вызывающему раздражение состоянию неконтролируемого желания.
Этому опасному состоянию положил конец мой импресарио, принесший мне контракт на выступления в России. Санкт-Петербург находится всего лишь в двух днях пути от Берлина, но, пересекая границу, ты словно вступаешь в совершенно иной мир. Страна погружена в огромные снежные равнины и необъятные леса. Снег, такой холодный, блестящий на обширных пространствах, казалось, охладил мой раскаленный мозг.
Генрих! Генрих! Он остался позади, там, в Гейдельберге, рассказывая прекрасным мальчикам о «Ночи» Микеланджело и об изумительной Богоматери. А я была здесь, удаляясь от него все дальше и дальше, в огромную страну холодной белизны, нарушаемую лишь бедными деревушками с избами, в замерзших окнах которых мерцали тусклые огоньки. Я еще слышала его голос, но все менее отчетливо. Наконец мучительное напряжение грота Венеры, причитания Кундри и полные боли крики Амфортаса застыли, превратившись в прозрачный ледяной шар.
Той ночью в спальном вагоне мне приснился сон, будто я, обнаженная, выпрыгнула из окна в снег, он принял меня в свои ледяные объятия, и завертел, и заморозил. Как доктор Фрейд прокомментировал бы такой сон?
Глава 17
Не правда ли, невозможно поверить в провидение или в неизбежность, когда берешь утреннюю газету и читаешь о том, что в железнодорожной катастрофе погибло двадцать человек, еще за день до этого не думавших о смерти; или о целом городе, разрушенном мощной приливной волной или наводнением. Так зачем же быть столь эгоистичными и воображать, будто провидение руководит столь незначительными существами, как мы?
И тем не менее в моей жизни порой происходили столь необычайные события, что иногда заставляли меня поверить в предопределение. Так, например, поезд, на котором я приехала в Санкт-Петербург, задержался в пути из-за снежных заносов и прибыл не в четыре часа дня согласно расписанию, а в четыре часа ночи с опозданием на двенадцать часов. На вокзале меня никто не встречал. Когда я сошла с поезда, температура была десять градусов ниже нуля. Никогда еще я не испытывала такого холода. Закутанные в ватные армяки, русские кучера хлопали себя по плечам руками в рукавицах, чтобы заставить кровь быстрее бежать по жилам.
Оставив свою горничную с багажом и наняв извозчика, велела ему ехать в гостиницу «Европейская». В пасмурном русском рассвете совершенно одна направлялась я в гостиницу, когда моим глазам предстало зрелище, сравнимое по своему ужасу разве что с плодом воображения Эдгара Аллана По.
То была длинная процессия, мрачная и печальная. Я увидела ее издалека, и она постепенно приближалась. Один за другим шли мужчины, согнувшиеся под бременем своей тяжкой ноши – гробов. Кучер замедлил бег лошади, переведя ее на шаг, склонился и стал креститься. При неясном свете зари, пораженная ужасом, я смотрела и не могла отвести глаз, наконец спросила у извозчика, что это было. И хотя я не знала русского, ему удалось объяснить мне, что это рабочие, расстрелянные перед Зимним дворцом накануне роковым днем 9 января 1905 года за то, что, невооруженные, пришли просить у царя помощи в своей нищете – хлеба для жен и детей. Я велела кучеру остановиться. Слезы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока бесконечная скорбная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили на рассвете? Оттого что позже, днем, это могло привести к новому взрыву. Подобное зрелище не для города в дневное время. Слезы душили меня. С беспредельным негодованием смотрела я на этих несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих погибших мученической смертью товарищей. Если бы поезд не опоздал на двенадцать часов, я никогда не увидела бы этого.
Если бы я не увидела этого, вся моя жизнь сложилась бы по-иному. Здесь, перед лицом этой бесконечной процессии, перед этой трагедией я дала клятву посвятить себя и отдать все свои силы служению людям, служению угнетенным. Ах, до чего же мелкими и незначительными стали мне теперь казаться мои личные любовные переживания и страдания! Каким бесполезным стало казаться даже мое искусство, если оно не могло ничем здесь помочь. Наконец последние печальные фигуры прошли мимо нас. Кучер нерешительно оглянулся и увидел мои слезы. Терпеливо вздохнув, он снова перекрестился и погнал лошадь к гостинице.
Я поднялась в свои пышные комнаты и, скользнув в постель, плакала до тех пор, пока не уснула. Но та жалость и гнев, которые мне довелось испытать на рассвете, принесли в дальнейшем свои плоды.
Комната в гостинице «Европейская» была огромной, с высоким потолком. Окна были запечатаны и никогда не открывались. Воздух поступал через вентиляторы высоко в стене. Я проснулась поздно. Пришел мой импресарио и принес цветы. Вскоре вся комната заполнилась цветами.
Через два дня я выступала перед верхами петербургского общества в зале Дворянского собрания. Как странно, наверное, было этим любителям пышных балетов с роскошными декорациями и костюмами увидеть молодую девушку, одетую в тонкую, словно паутинка, тунику, танцующую на фоне простого голубого занавеса под музыку Шопена; танцующую своей душой так, как она понимает душу Шопена! И все же даже после первого танца разразилась буря аплодисментов. Моя душа, скорбящая под трагические звуки прелюдий; моя душа, возвышающаяся и восстающая под гром полонезов; моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о мучениках погребальной процессии, увиденной на рассвете; моя душа пробудила в этой богатой развращенной аристократической публике отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно!