Это было свидетельство стиля.
Космос есть космос: чертеж обнаружил присутствие вакуума — только человек, ощущающий давление вакуума, способен так называть чертежи. Душкина, как человека-звезду, обнимал проникнутый стеклянными гвоздями (сталинской эпохи) эфир. Он охватывал и цепенил художника и рисуемое им золотое чудище на шпиле. Вакуум, концентрат пустоты, сверхохлажденный эфир, который один только оттеняет пятипалые и двуногие звезды. За гипсовой коркой люди-звезды ноября были, наверное, одиноки (как всякие революционеры, жесткие проектировщики истории). Это было неизбежное следствие столкновения внешней и внутренней сверхзадачи.
Внутренняя, личная задача, несомненно, была — была мечта о свободе — иначе черчение лучей было бредом, излишеством.
Станция «Кропоткинская» («Дворец Советов», 1938) представляется лучшим пространством для дыхания замкнутого под землей гиперборея — во всей Москве нет второй такой просторной станции. Иррациональные пятиугольники, покрывающие потолок, в равной степени принадлежат плоскости, восходящей вверх, и отрываются, отслаиваются от нее. Это двоение одновременно драматично и спокойно.
Наша история двоится: революция задает ритм пустот и плотностей времени; как двигаться сквозь этот пунктир человеку (оформителю вакуума?).
Фотографии революции свидетельствуют: в феврале выпавшие из гнезд и окон, жадные до впечатлений и свободы люди плохо справлялись с винтовками. Лица их были мягки, они морщились от прикосновения к металлу. Поражение февраля можно прочитать как неудачу в освоении непривычной пустоты, неудачу контакта — живого с неживым. В ноябре победил монолитный (большевицкий) металл. Пустота, или новая, не успевшая обрести каркас, свобода — исчезла. Инструментом объединения разнолицей и рваной толпы сделались в октябре штыки. Удивительно на революционных фото это зрелище штыков: они штриховали толпу, словно художник сидел под небесами и чиркал карандашом.
Новое многотело, зашитое штыками, запело и зашагало, и в конце концов обрело единство: к окончанию революционной метаморфозы один сморщенный у винтовки человек исчез, растворился в монолите масс.
Пустота и разрывы свободы исчезли, казалось бы, навсегда.
Те, что штопали штыками, были весьма последовательны, и тому примером любопытный факт: в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякое соревнование, где могли состязаться разделенные бело-зеленым эфиром индивидуумы, — нет, разрешены были только пирамиды, сжимающие паюсную глазастую икру до необходимой плотности. Затем свое веское слово сказал кинематограф, соединивший человека и маузер в одно геометрическое целое. Тридцатые добавили экзотики.
По Красной площади поползли танки, состоящие из цветов (эти-то чем провинились?) и шагающих бритоголовых шестеренок.
Чем-то это напоминает античный анекдот Эмпедокла, трактующий историю, как перемещение мира между сферами Эроса и Хаоса. Интереснее всего там выходили картины промежуточные, когда развалившийся по частям белый свет собирался заново — абсолютно невпопад — своими путешествующими поодиночке отдельностями: глаза встречались с кораблями и деревьями, дома прорастали руками и ногами, и весь мир без пробелов и пустот заполнялся монстрами.
И вот у Эль-Лисицкого мальчик с девочкой сошлись четырьмя глазами в три, а на Мясницкой улице под потолками из наклонного стекла компания
Как легко штампуемые человекозатворы прилегали к пулемету, как празднично и невесомо со звездой вместо лица разрезал бумажный воздух революционный клоун-проун!
В этом объединительном проекте, безусловно, присутствовал пафос — многоглазый вольвокс представлялся утопически, великолепно сложным; внешняя сверхзадача завораживала. Необходимо было совместить слабого телом и духом человека с индустриальным геометрическим фоном. Осуществить это было тем легче, что человек и даже вещь уже изошли в революцию тонкой живой материей (скажем, в лучизме, который вскрыл живопись, точно консервную банку).
Идеальный человек ноября был пластичен, подвержен лепке, закатыванию в общественный монолит.
Другой человек (семь метров десять сантиметров) его, монолит, и взорвал. Размолотил, как ломом.
Может быть, не только той, на шпиле, но своей собственной звезды лучи чертил великан Душкин, осваивая нечеловеческую, бездыханную «высоту» (глубину метро)?
Темноту метропроекта населяли сияющие частицы, блики прежних и будущих людейзвезд.
И теперь я смотрю и вижу — старатели подземной геометрии (в наручниках на станции метро) были парадоксально свободны. В этом как раз и было главное проявление их стиля. Противостояние четверорукой личности и ее обнявшего вакуума неизбежно подвигало к взрывообразному явлению стиля. Не внешнее эмпедоклово слияние железа и тела определило физиономию московского подземелья-поднебесья, но напротив — внутреннее ему сопротивление.
Весьма ярко эту схватку явила одна из первых душкинских станций метро — «Площадь Революции». Сидящим по углам арок бойцам не хватает разве что цепей.