Книги

Московские праздные дни

22
18
20
22
24
26
28
30

Это было свидетельство стиля.

Космос есть космос: чертеж обнаружил присутствие вакуума — только человек, ощущающий давление вакуума, способен так называть чертежи. Душкина, как человека-звезду, обнимал проникнутый стеклянными гвоздями (сталинской эпохи) эфир. Он охватывал и цепенил художника и рисуемое им золотое чудище на шпиле. Вакуум, концентрат пустоты, сверхохлажденный эфир, который один только оттеняет пятипалые и двуногие звезды. За гипсовой коркой люди-звезды ноября были, наверное, одиноки (как всякие революционеры, жесткие проектировщики истории). Это было неизбежное следствие столкновения внешней и внутренней сверхзадачи.

Внутренняя, личная задача, несомненно, была — была мечта о свободе — иначе черчение лучей было бредом, излишеством.

Станция «Кропоткинская» («Дворец Советов», 1938) представляется лучшим пространством для дыхания замкнутого под землей гиперборея — во всей Москве нет второй такой просторной станции. Иррациональные пятиугольники, покрывающие потолок, в равной степени принадлежат плоскости, восходящей вверх, и отрываются, отслаиваются от нее. Это двоение одновременно драматично и спокойно.

Наша история двоится: революция задает ритм пустот и плотностей времени; как двигаться сквозь этот пунктир человеку (оформителю вакуума?).

Фотографии революции свидетельствуют: в феврале выпавшие из гнезд и окон, жадные до впечатлений и свободы люди плохо справлялись с винтовками. Лица их были мягки, они морщились от прикосновения к металлу. Поражение февраля можно прочитать как неудачу в освоении непривычной пустоты, неудачу контакта — живого с неживым. В ноябре победил монолитный (большевицкий) металл. Пустота, или новая, не успевшая обрести каркас, свобода — исчезла. Инструментом объединения разнолицей и рваной толпы сделались в октябре штыки. Удивительно на революционных фото это зрелище штыков: они штриховали толпу, словно художник сидел под небесами и чиркал карандашом.

Новое многотело, зашитое штыками, запело и зашагало, и в конце концов обрело единство: к окончанию революционной метаморфозы один сморщенный у винтовки человек исчез, растворился в монолите масс.

Пустота и разрывы свободы исчезли, казалось бы, навсегда.

Те, что штопали штыками, были весьма последовательны, и тому примером любопытный факт: в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякое соревнование, где могли состязаться разделенные бело-зеленым эфиром индивидуумы, — нет, разрешены были только пирамиды, сжимающие паюсную глазастую икру до необходимой плотности. Затем свое веское слово сказал кинематограф, соединивший человека и маузер в одно геометрическое целое. Тридцатые добавили экзотики.

По Красной площади поползли танки, состоящие из цветов (эти-то чем провинились?) и шагающих бритоголовых шестеренок.

Чем-то это напоминает античный анекдот Эмпедокла, трактующий историю, как перемещение мира между сферами Эроса и Хаоса. Интереснее всего там выходили картины промежуточные, когда развалившийся по частям белый свет собирался заново — абсолютно невпопад — своими путешествующими поодиночке отдельностями: глаза встречались с кораблями и деревьями, дома прорастали руками и ногами, и весь мир без пробелов и пустот заполнялся монстрами.

И вот у Эль-Лисицкого мальчик с девочкой сошлись четырьмя глазами в три, а на Мясницкой улице под потолками из наклонного стекла компания строгих юношей смонтировала на фото будущее чудище из обломков своих облитых солнцем бицепсов.

Как легко штампуемые человекозатворы прилегали к пулемету, как празднично и невесомо со звездой вместо лица разрезал бумажный воздух революционный клоун-проун!

В этом объединительном проекте, безусловно, присутствовал пафос — многоглазый вольвокс представлялся утопически, великолепно сложным; внешняя сверхзадача завораживала. Необходимо было совместить слабого телом и духом человека с индустриальным геометрическим фоном. Осуществить это было тем легче, что человек и даже вещь уже изошли в революцию тонкой живой материей (скажем, в лучизме, который вскрыл живопись, точно консервную банку).

Идеальный человек ноября был пластичен, подвержен лепке, закатыванию в общественный монолит.

Другой человек (семь метров десять сантиметров) его, монолит, и взорвал. Размолотил, как ломом. Личным действием, художеством двуногой звезды.

Может быть, не только той, на шпиле, но своей собственной звезды лучи чертил великан Душкин, осваивая нечеловеческую, бездыханную «высоту» (глубину метро)?

Темноту метропроекта населяли сияющие частицы, блики прежних и будущих людейзвезд.

И теперь я смотрю и вижу — старатели подземной геометрии (в наручниках на станции метро) были парадоксально свободны. В этом как раз и было главное проявление их стиля. Противостояние четверорукой личности и ее обнявшего вакуума неизбежно подвигало к взрывообразному явлению стиля. Не внешнее эмпедоклово слияние железа и тела определило физиономию московского подземелья-поднебесья, но напротив — внутреннее ему сопротивление.

Весьма ярко эту схватку явила одна из первых душкинских станций метро — «Площадь Революции». Сидящим по углам арок бойцам не хватает разве что цепей.