Война равна охоте (в сентябре). Охота уже описана — годом ранее, в Отрадном — и так описана, что в нашей памяти складывается некое особое помещение для охоты: это война с лесом, с зайцем и волком.
Дымы от первых выстрелов пушек мешаются с утренним туманом. Туман, вода: не растворив своих сухих красок, Толстой не может приступить к описанию события, только вместе с водой воображение его способно перенестись на пятьдесят лет назад.
И так же: извне, из другого мира продолжается это описание, где автору интереснее не перипетии боя, а коллизия между пороховым дымом и туманом. Огонь и вода: миры столкнулись, совершается алхимия пред-историческая. На его, Толстого, стихию, воплощение живого времени, самой жизни, на воду нападает огонь — опаснейшая из стихий.
Таково для него начало сражения:
Один порядок бытия нашел на другой; внешний счет времени на внутренний, московский. Европа прямым фронтом надвинулась на Россию, и это только внешне ряды солдат, идущие столь ровно, что Багратион кричит им «Браво!». На деле это наступление другого порядка бытия, другого времени, другого календаря.
Тот мир — огонь,
Мысль о столкновении стихий, о войне миров оформится окончательно, когда в самый разгар боя Толстой попытается приблизиться к эпицентру сражения, схватке за Багратионовы флеши, — и сразу отшатнется, увидев область огня. Толстой не описывает того, что творится в огне, и даже Пьеру не позволяет взглянуть в огонь.
Там иное;
Вот зачем были нужны диспозиция и схема: граница миров и времен проведена по вертикали, по меридиану (меридиан всегда чертит границу времен, линию перемены дат, часовых поясов, границу разно верующих миров). Меридиан Бородинского поля разделяет армию Наполеона и левый фланг русских. По этой линии идет лобовое столкновение войск.
От начала сражения и первых залпов пушек, сначала удаленных и затем приблизившихся вплотную, до двух часов дня, все нарастая, идет эта схватка
Мир исчез, время почти уничтожено; в этот момент здесь «появляется» Пьер.
Толстому нетрудно описать сцены на Курганной батарее. Он сам артиллерист; ему знакомо это странное удаление, когда наблюдатель как будто в центре события, и одновременно отнесен от него на расстояние выстрела.
На самом деле наблюдатель расположен гораздо дальше: Пьер в 1820 году, Толстой в 1867, мы с вами в другом веке. Но вот на батарее «является» Пьер, и все как будто переворачивается вверх дном. Самый нелепый из всех возможных, «нулевой» персонаж попадает в эпицентр события, ноль времени, и внезапно оказывается здесь уместен.
Но именно поэтому мы сию секунду
Вся эта мешанина странностей и невозможностей, просыпанных арифметической дробью, положенной поверх метафизической картины взаимоотторжения стихий, — весь этот хаос, который по мере развертывания боя только нарастает, сообщает нам все больше уверенности, что мы
Мы оказываемся в центре хаоса, хотя по определению у него не может быть центра.
Нет, он есть: каждый из нас центр этого хаоса, потому что он в нас. И вот он достигает предела в тот момент, когда картина происходящего на поле боя совпадает с нашим внутренним ощущением распада ввиду этой схватки стихий, лобового столкновения миров, всей этой тотальной, противучеловеческой бойни — в этот момент ткань времени рвется, расходятся шестерни календаря, самое время исчезает, заканчивается история и отменяется жизнь.
М
Так заканчивается первая часть толстовской пьесы о погибели и воскрешении Москвы в сентябре 12-го года. Эта первая часть есть еще история, прежняя история, сохраняющая (постепенно, по мере боя теряющая) связный рисунок.