Книги

Мир на Востоке

22
18
20
22
24
26
28
30

И только на улице, у рельсового пути, по которому шли вагонетки с рудой, оставшись наконец с Кюнау с глазу на глаз (секретарю парткома удалось успокоить работниц, наобещав им с три короба), Ахим решительно сказал:

— Впредь не смей позволять себе ничего подобного. Если с нервами не можешь совладать, ступай к врачу. А то я такой шум подниму, что вчерашняя статья тебе колыбельной песенкой покажется.

— Пожалуйста, извини меня, — ответил Кюнау. — Нервы сдали. Но ведь мы все на этом комбинате такой воз везем! А тут еще ты с твоими проповедями. Думаешь, мы сами ни о чем не знаем?

Это звучало уже совсем по-другому. От утренней самоуверенности секретаря парткома и следа не осталось. Теперь Кюнау казался растерянным, он явно сожалел о том, что был так несдержан. Ахиму даже стало жаль его, и он решил не обострять ситуацию.

— Давай не пойдем на колошники, — сказал он. — Это ведь все равно не решит нашего спора. Лучше, если время тебе позволяет, поговорим спокойно. По возможности в теплом помещении и за чашкой горячего кофе.

Кюнау согласился. Что касается Ахима, он прекрасно знал теперь, какие вопросы должен задать секретарю парткома. Лизбет Гариш и другие женщины из ее бригады совершенно неожиданно оказали ему поддержку. Собственно, выдвигая свои требования, они били в ту же точку, подтверждали его правоту. Значит, его критика правильная и методы руководства на заводе надо действительно менять. У него стало легче на душе, даже настроение поднялось. Вначале, когда он в цеху слушал заученные ответы плавильщиков, ему казалось, что он потерпел поражение. А теперь он сам мог объяснить Кюнау, как понимает политику партии. Нет, теперь ты от меня не уйдешь! И если тебе недостаточно моих слов, может быть, прислушаешься к старшему брату? Ведь из Москвы доносятся теперь новые звуки, там открываются новые горизонты. Партия подвергла решительной критике тех, кто, вместо того чтобы убеждать, отдавал приказы, насаждал административные методы руководства. Можно ли от этого отмахиваться? А отравления ядовитым газом, гибель Беккера, Хёльсфарт едва уцелел, чудовищная пыль у бункеров и вагонеток, которая на годы сокращает жизнь работницам? Разве человек не главное в нашем обществе? Да, труд, творческий труд является оправданием нашего существования. Но он не должен быть непосильным, не должен разрушать здоровье. Вспомни-ка ту блондинку, которая протягивала тебе свои руки — потрескавшиеся, изуродованные. Она ведь кричала, что в свои тридцать уже ни на что не годится, никому не нужна. Необходимо облегчить им работу. Чтобы она приносила радость, возникало чувство, что на работе они становятся моложе, а не наоборот. Мы же на словах против всякой эксплуатации, а на деле что выходит? Мы обязаны заботиться о том, чтобы наши лозунги воплощались в жизнь и образ нового человека не только в романах возникал, но и в реальности…

Об этом думал Ахим, пока они на попутной машине добирались до Дома культуры, в короткое время ставшего культурным центром города. Они с Кюнау устроились не в большом зале ресторана, а в отдельном кабинете, где руководство завода могло в любое время в неофициальной обстановке принимать гостей. Промокший плащ Ахим пристроил на батарее. Кюнау снял пиджак, остался в свитере и даже слегка ослабил узел галстука.

Когда официант, одетый, как и все его коллеги, в строгий черный костюм, принес им по чашке кофе и по рюмке коньяку, Ахим уже изложил — как ему показалось, достаточно четко — свою позицию.

Но секретаря парткома заведомо раздражало все, что говорил журналист. Раздражал тон, интонация, пристрастие к громким словам. Они ведь тут не на митинге.

— Я вижу, что ты все-таки ничего не понял. Все это чистая теория, и человек непосвященный, разумеется, с тобой согласится. Но меня ты этим не убедишь. Ты просто не понимаешь реальной ситуации, не учитываешь экономического давления, которое на всех нас оказывается.

Ахим увидел, что они опять зашли в тупик. Как же разговаривать с этим Кюнау, чтобы тот понял? Помолчав секунду и набрав воздуха в легкие, он сказал:

— Ты ведь вызвал меня по поводу статьи, которую счел несправедливой и даже обидной для себя. Ты хотел загнать меня в угол, и с Бухнером и Винтерфалем тебе это почти удалось. Но ведь шихтовщицы подтвердили мою правоту, а не твою. Это должно послужить тебе уроком.

— То, что они устроили, — обычная истерика. Не забудь, это женщины. Конечно, труд у них нелегкий. И все же они склонны паниковать по любому поводу.

Нет, так они ни о чем не договорятся. Общего языка им не найти. Может быть, единственная возможность договориться, думал Ахим, снова затеять спор? Он-то хотел все сгладить, смягчить, но нет, нужно, наоборот, заострить ситуацию. И тогда установятся пусть враждебные, но хотя бы ясные отношения. И Ахим сказал:

— Давай посмотрим в корень, теперь я предъявляю счет.

Кюнау закурил, как всегда в минуты волнения, и поднял рюмку:

— Что же, давай, выкладывай. — Эта фраза прозвучала насмешливо. Кюнау снова нацепил маску мнимого превосходства, всем своим видом выказывая презрение к Ахиму. — Если сумеешь меня переубедить — кажется, это твое любимое словечко, — то я закажу еще по рюмке коньяку и мы выпьем на брудершафт. Согласен?

Глупости. Все это даже не уколы, а укольчики. Нет, Ахим не должен поддаваться на это, должен вести деловой и конкретный разговор. И Ахим заговорил, слегка понизив голос, ибо был убежден, что громкий тон — не аргумент в споре.

— Товарищ Кюнау, еще раз прошу, выслушай меня спокойно, без предвзятости. Хотя бы ради того дела, которому мы оба служим. Получается, что для тебя тонны металла важнее людей, важнее, чем хорошая жизнь тех рабочих и работниц, что трудятся на плавке, на колошниках, на шихте. Я надеюсь, что ты не принадлежишь к тем мещанам, которые уже само это понятие — социалистические идеалы — считают слишком патетическим, затасканным. Революция принесла с собой экспроприацию экспроприаторов, и она должна окончательно покончить с эксплуатацией человека человеком. Но где же это в первую очередь должно произойти, как не на наших, принадлежащих народу предприятиях! Не на нашем комбинате в Айзенштадте? Разве мы строили его, чтобы в один прекрасный день уличить самих себя во лжи? Капитулировать перед лицом действительно огромных трудностей? И что же мы, именем народной власти будем вести себя как стальные магнаты с Рейна и Рура? Это же предательство интересов народа! Нельзя допустить, чтобы наши идеалы, наша программа перечеркивались цифрами, количеством тонн металла. Я буду бороться с каждым, кто отстаивает такую точку зрения. Или он откажется от своих взглядов, или мы откажемся от него. Тут не может быть компромисса. И в своей статье я лишь призывал тебя и руководство завода действовать не приказами и окриками, а подумать над тем, как создать климат, который не сковывал бы дух творчества, изобретательства, а, наоборот, стимулировал его. Что же в этом неверного или обидного? Отравления газом — ведь это давно уже болевая точка на комбинате. А ты мне доказываешь, будто это неизбежное зло. Ведь если бы руководство с гораздо большим рвением, чем до сих пор, стремилось механизировать и автоматизировать работу на шихте и колошниках, каждая тонна металла давалась бы людям не столь дорогой ценой. Вот в эту точку надо бить. И производительность труда, за которой ты так гонишься, резко бы возросла. Надо строить подвесную дорогу, ковши должны наполняться шихтой автоматически… Погоди, я еще не закончил. Я знаю, на заводе есть конструкторское бюро, которое работает над этим. Но, вероятно, недостаточно интенсивно. Рабочие тоже думают над этими проблемами и вносят свои предложения. Например, тот же Хёльсфарт. И ты, прежде всего ты не должен успокаиваться до тех пор, пока не сведешь вместе их усилия. Необходимо использовать все идеи. Но это большая работа, и ты поджимаешь хвост, капитулируешь, пытаешься спастись тем, что призываешь рабочих к еще большим жертвам. И называешь это дисциплиной, рабочей моралью. А рабочие тебе доверяют, идут за тобой, потому что твое слово для них — это слово партии.

Ахим откинулся в кресле, он устал от долгой тирады; на секунду прикрыл глаза, выпил коньяк и налил из кофейника кофе, который успел остыть и показался ему совершенно безвкусным.