Я просила у него компьютер
– Ого, – сказала я. – Спасибо.
С чего вдруг он решил подарить его сейчас, безо всякого повода? Я щелкнула переключателем на задней панели – компьютер не отреагировал.
– Как его включить? – спросила я.
– Вот так, – ответил он и, протянув руку, щелкнул тем же переключателем. Никакой реакции. Я надавила на клавишу на клавиатуре, подергала мышку. Ничего. Отец взялся за угол дисплея и, нагнув его над столом, еще раз нажал на кнопку. Я заползла под стол, выдернула вилку из розетки и снова вставила. Отец включил настольную лампу, чтобы проверить, работает ли розетка. Работала.
– Не знаю, Лиз, – сказал он.
На следующий день, когда я вернулась из школы, компьютер исчез, а новый так и не появился.
Когда мне исполнилось шестнадцать, отец до следующего моего дня рождения, завидев меня, напевал песню из фильма «Звуки музыки» – о девушке, которой тоже было «шестнадцать, почти семнадцать». Он поднимался по лестнице в своей домашней униформе – черной рубашке, белых трусах, босиком, – театрально разводил руки, прислонившись к перилам, как будто выступал на Бродвее, и тянул: «Невинна, как ро-о-оза». Я закатывала глаза, стоя у подножия лестницы в середине дня. Но мне это было приятно.
Как-то в субботу мы с отцом отправились на прогулку – он вез брата в коляске. В воздухе пахло розмарином, доживавшим свое в окрестных садах, и асфальтом, горячим и растрескавшимся.
– Правда, ужасно быть насаженным на шпиль? – спросил отец, когда мы проходили мимо церкви, которая тянулась к небу заостренным навершием. Он надул щеки и шумно выпустил воздух – острие прошло сквозь тело.
Свет и воздух были наполнены чем-то золотистым – золото двигалось и переливалось множеством крошечных частиц. Пыльцой, может быть. Мы прошли мимо парка, где росли сосны и магнолии с замшевыми листьями.
– Знаешь, Лиз, – сказал отец, – выходцы с Восточного побережья не могут по-настоящему понять жителей Западного. Они пытаются, но не могут. В них этого нет.
На Восточном побережье, сказал он, люди надевают штаны цвета хаки, чтобы выглядеть неформально. Они совсем другие – поверхностные и чересчур много значения придают формальностям. Они не могут безвольно, в порыве чувств поддаться очарованию душистых холмов, запаху перца и эвкалипта, рассеянному водянистому свету. На нас с ним были дырявые джинсы и биркенштоки.
Я разрывалась между разными образами: по утрам в выходные я была поверенной отца, такой же, как он, подлинной, как пара стертых джинсов, как стэнфордские холмы и Боб Дилан.
На его щеке, в верхней части, иногда появлялась ямочка; я могла сложить щеку так же. Я не ела мяса, масла, сливок – того, что не ел он. Я стала подобострастно копировать его походку – кренилась вперед при каждом шаге. Вслед за ним я вставляла в свою речь «как бы» и «вроде того» – эти слова казались мне признаком искушенности. В моем представлении воедино слились те черты, которые выделяли нас как калифорнийцев, и те, что делали похожими нас двоих.
Мы дошли до угла Коупер-стрит и Норт-Калифорния-авеню и остановились у дома за оградой из длинных горизонтальных жердей. У самого края лужайки рос пышный розовый куст, и из-за его ветвей дом было не разглядеть с тротуара. Ярко-зеленые упругие молодые стебли с ярко-зелеными шипами расходились в разные стороны. Розы были небольшими, зато всех цветов мороженого и заката: белые, оранжевые, нежно-розовые, цвета фуксии, пурпурные, красные. В каждом бутоне соединялись разноцветные лепестки, и не было двух похожих бутонов. То ли из-за игры света, то ли из-за сочетания оттенков казалось, будто цветки светятся изнутри.
– Как красиво, – сказал отец.
– Знаю, – ответила я.
Мы оба замерли, глядя на розы. Брат спал в прогулочной коляске. Я подумала, что мы смотрим на вещи одинаково, он и я. Видим их одними глазами. Какое облегчение: есть на свете кто-то, кроме мамы – и отличный от нее, – кто видит мир таким же, каким вижу его я.
Несколько минут спустя из парадной двери дома вышел человек.