Книги

Магда Нахман. Художник в изгнании

22
18
20
22
24
26
28
30

Магда, частично по состоянию здоровья (доктор не разрешил ей селиться слишком близко к морю), но возможно и потому, что шум коктебельского сообщества ее несколько подавлял (ведь она была Тишайшая), жила летом в Бахчисарае, наездами бывая в Коктебеле. Юлины письма этих лет Магде – описания бурных событий, происходивших на даче.

Участвуя вместе с другими «коктебельцами» в оформлении местного ресторанчика «Бубны», Алексей Толстой сделал на нем надпись:

Шипит вулкан и плещет сажа,В землетрясенье Коктебель.И никого из экипажаЖивым не выбросит на мель[133].

Слова его оказались провидческими, как видно из писем Юлии. Влюбленности, разрывы и разбитые сердца постоянно сотрясали коктебельцев летом 1914 года.

Осенью 1914 года Кандауров начал планировать выставку живописи «1915 год», на которой он хотел показать работы художников, представлявших различные тенденции в русском искусстве. Хотя он не был поклонником футуристов, он не собирался их исключать. Но его главной целью и желанием было представить зрителям группу молодых художниц – учениц

Бакста и Петрова-Водкина, чьим искусством он восхищался и чьи работы, согласно его плану, заняли бы на выставке центральное место: «Лучше всех – писал он Юлии, – будут женщины-художники»[134]. Опасаясь провокаций футуристов, Кандауров приложил особые усилия, чтобы соблюсти декорум. Он сообщал Юлии: «С выставкой много приходится лавировать среди болезненно самолюбивых художников. Очень много у них странностей и нетерпимости друг к другу»[135]. И через несколько дней поделился своими опасениями: «Шуму будет много. Налаживается скандал с Маяковским, но я решил поступить круто и не допущу на выставку трюков»[136].

Но Кандауров просчитался. Он не учел, в какой степени провокационное, вызывающее поведение футуристов являлось неотъемлемой частью их искусства. Они изобрели художественную форму, которая позже приобрела название «хеппенинг», или «перформанс». Вот как филолог и московский меценат Андрей Акимович Шемшурин описал происходившее перед открытием выставки в письме художнику Василию Дмитриевичу Поленову:

Дело было так. Ларионов предложил устроить какой-нибудь трюк, т. к. картины уже никому не нужны. Участвующие согласились, но не было решено, что именно устроить. Когда же собрались на другой день, то увидали, что Ларионов написал свой автопортрет, который вышел прямо на стене. Т. к. тут же был вентилятор, то и он вошел в композицию. Помимо вентилятора, Ларионов наклеил картонку из-под шляпы, обрывки географических карт, протянул веревки, завернул полосы картона и т. п. Назвал все это лучизмом. Участники, как увидели, так и ахнули. Конечно, не от возмущения, а от оригинальной выдумки. Всем стало понятно, что публика только и будет говорить о Ларионове. Тогда решили как-нибудь стушевать оригинальность. И вот Лентулов приволок рубашку, панаму, мыло, повесил на стену, что-то подмалевал, назвал портретом Бурлюка. Картина эта будто бы уже куплена. Маяковский выставил свой автопортрет. Приклеил половину своего цилиндра, перчатку, книгу со стихами, сдачу карт игральных, обрывки «Русского слова», промежутки между этими вещами закрасил. Малевич и Моргунов поставили свои гербы, т. к. картины их в Петрограде. На гербах что-то намазано и воткнута деревянная ложка. Под гербами подпись: мы – февралисты, такого-то февраля мы освободились от разума. Такими произведениями трюк Ларионова был уничтожен. Самое оригинальное выдумал Вася Каменский: он принес мышеловку с живой мышью, сковороду, кажется, ступку и что-то еще из кухни[137].

Художественная выставка «1915 год» Кандаурова открылась в Москве, в Художественном салоне Клавдии Михайловой, 23 марта 1915. Каменский, назвав свой экспонат «передвижным», ходил со своей мышеловкой по выставочным залам, а Кандауров метался между посетителями и экспонентами, успокаивая дам.

В газетах не замедлили появиться отзывы на выставку. В критических статьях работы футуристов, бубново-валетовцев, участников группы «Ослиный хвост» рассматривались как отдельные части: в глазах критиков куски газет, обрывки афиш, обломки палок и обрезки веревок на выставленных произведениях так и оставались случайными предметами, не складывающимися в целое. Вот, например, что писал Яков Тугендхольд о произведении «Железный бой» Михаила Ларионова:

он взял доску, оклеил ее кусками военных карт, бумажками от карамели и национальными флажками, прикрепил к ней детский домик в виде крепости и черные палочки, символизирующие пушки, и провел кровавые реки и горы, в виде каких-то красных наслоений. Так получилась «военная игрушка», которую ребенок сделал бы куда лучше, ибо во имя декоративной стороны войны он забыл бы о ее крови…[138]

Читая такие отзывы, Надежда Лермонтова, которая дала свои работы на выставку, послала гневную телеграмму из Петрограда Кандаурову:

Присутствие футуристов считаю абсурдом. Прошу принять меры, чтобы выделить меня и единомышленников или выслать мои работы обратно. Письмо следует. Лермонтова[139].

Последовавшее вдогонку письмо было не менее раздраженным. Она обвиняла Кандаурова в чрезмерном «либерализме», который был вреден для нее и ее соратников, потому что и публика, и пресса возлагали на них ответственность за проделки футуристов: «Я футуристов ненавижу и считаю их не имеющими никакого отношения к искусству, а потому появление их на серьезной выставке считаю чистейшим абсурдом»[140].

Даже Магда, деликатная, тактичная, не любившая никого обижать, не могла согласиться с присутствием футуристов на выставке и последовала примеру Лермонтовой. Она написала Кандаурову, что для нее невозможно выставляться под одной крышей с ними. Обе художницы считали, что футуристы с презрением относятся к натуре, к живописи и подменяют искусство фокусами, выставляя себя в качестве экспонатов. Письмо Магды не сохранилось, но мы знаем о нем, потому что Магда получила ответ, правда не от Кандаурова, а от Владимира Рогозинского, их общего друга по Коктебелю. Рогозинский начал с обращения к Магде, использовав ее менее привлекательное коктебельское прозвище – «Дорогая палачиха!»: возможно, тем самым он хотел подчеркнуть губительный эффект ее письма. Хотя в конце концов все согласились участвовать в выставке, потребовалось немало усилий и писем между Петроградом и Москвой, чтобы убедить разгневанных художников в том, что Кандауров тоже невысокого мнения о футуризме. Он думал, что футуризм проиграет в соседстве с другими направлениями модернизма и при этом послужит стимулом для продолжения экспериментов и общественных дебатов. В любом случае, он считал, что футуристы имеют право быть представленными на выставке. Юлия поддержала Кандаурова, хотя в письме к Волошину отметила, что выставка «сорвана футуристами и попавшейся на их удочку критикой – пошли жалобы, угрозы и всяческая кутерьма»[141].

Взгляды на искусство, выраженные в письмах Надежды Лермонтовой и Магды, совпадают со взглядами Бакста; обе художницы смотрели на «выступления» футуристов с ужасом и отвращением и считали их эстетически и этически неприемлемыми. Нельзя сказать, что молодые художники «Leo созвездия» были конформистами или ханжами – в конце концов, они тоже были модернистами и далеко ушли от академического искусства. Но у них были другие представления о том, что такое искусство.

В своем личном поведении они, как и футуристы, не считали себя связанными буржуазными нормами. В «Башне» у Вяч. Иванова обсуждались новые подходы к гендерным ролям, и эти разговоры были хорошо известны ученикам школы Званцевой. Некоторые из них открыто вступали в гомосексуальные связи, и все они читали и ценили гомоэротическую поэзию Кузмина. Традиции дачи Волошина – нудистский пляж в тени Карадага; Пра в своем диковинном костюме и с трубкой, а также другие женщины, одетые в брюки и ездящие верхом на ослах; сам хозяин дачи Волошин в древнегреческом хитоне – вызывали негодование соседей, которые выражали свое осуждение и возмущение в местных газетах. Но эти художники, поэты и музыканты не занимались прозелитизмом и не требовали, чтобы другие следовали их примеру и освобождались от принятых норм и ограничений. В отличие от футуристов, они не выставляли себя в качестве предметов искусства.

Хотя страсти и накалились до предела, взаимные оскорбления и нападки одной фракции на другую не наносили вреда искусству. В целом Кандауров был прав: он организовал открытый обмен враждебными мнениями, что могло бы помочь как зрителям, так и самим художникам разобраться в «распутице» художественных направлений. В 1915 году, несмотря на войну, в России все еще оставались широкие возможности для художественного самовыражения. Эстетические споры еще не грозили физическим уничтожением той или иной стороны. Не желавшие соглашаться с другими художники могли отвернуться от своих заклятых врагов и искать собственные пути в модернизме.

Но вскоре за Первой мировой войной последуют гораздо более глубокие потрясения, и через два года ситуация резко изменится. Скандальное поведение футуристов, прямые атаки на буржуазный вкус были симптомом социальных сдвигов и одновременно орудием разрушения устоявшихся норм. Стремление к свободе выливалось в призывы к революции. В 1917 году многие из художников-футуристов с воодушевлением приветствовали катаклизм, которого они ожидали с таким нетерпением. С присущими им бурной энергией и политической слепотой, они вскоре заняли все эстетическое пространство, доступное искусству в создавшейся ситуации, а многим бывшим ученикам Бакста и Петрова-Водкина пришлось бороться за творческое и физическое выживание.

А пока что Магда даже удостоилась хвалебного упоминания в газете «Утро России». Художественный критик А. Койранский писал о выставке «1915 год»:

Большинство участников выставки ищет, кому подражать, чтобы казаться оригинальными. Некоторые эксперименты не лишены занятности. Экспериментаторы в духе Татлина, Ларионова и др. выставили целые постановки, собранные из кусочков жести, бутылок, инструментов, тряпок, проволоки и т. п. Мне уже приходилось высказывать ту мысль, что эти опыты скорее относятся к искусству сценическому, постановочному, чем к искусству живописи (если только они вообще относятся к искусству).