— Он как в первый день надрался, его местные прохиндеи хотели обчистить, но я не дал. Сам выгреб все, а серебра при нем оказалось изрядно. На следующий день хотел отдать, а он говорит, мол, пусть у тебя будет, потому как я все равно потеряю. Мол, пои меня и корми, пока не закончится деньга, а как выйдет, гони взашей. Да только не ест он, почитай, только и знает, что пьет. Так что пока на выпивку хватает.
— Выходит, оказал я ему медвежью услугу.
— А ты-то тут каким боком?
— Оставил у Горазда для него весть о вольной, что ждет его в съезжей, и велел передать десять рублей серебром. Да еще при нем должно было быть сколько-то денег, ведь на полгода снаряжал в чужие края.
— А-а, ну тогда понятно.
Виктор хотел было подняться, но трактирщик его остановил. Сам направился к Богдану, указал на столик, выслушал его, кивнул в знак того, что понял, и пошел к стойке. Кузнец же, а ныне просто пропойца, двинулся к Волкову.
— Ты, что ли, хотел меня видеть? — Голос злой, какой бывает у людей с глубокого похмелья, когда душа просит выпить, а кто-то задает глупые вопросы и непременно хочет получить на них ответы.
— Здравствуй, Богдан.
— Откуда ты меня знаешь?
— Люди посторонние меня все же узнают, хотя и лик и голос изменились, а ты, как погляжу, признать не желаешь.
— Добролюб?!
— Он самый, — невесело ухмыльнулся Виктор.
Богдан непроизвольно отшатнулся, словно в звериную пасть только что заглянул. Но очень быстро пришел в себя, потому как не зверь это, а человек, мало того, именно он повинен в гибели его близких.
— Стало быть, живой, — сквозь зубы выдавил кузнец. — Ты живой, Горазд живой, а мои в землю сырую легли. Так, что ли, получается?
— Ты слюной-то не брызгай. В чем хочешь меня и Горазда обвинить? В том, что я жену и дочку потерял, а он своими глазами видел, как над его невестой изгалялись, а потом вместе со всеми лютой смерти предали? Или хочешь, чтобы я тебя пожалел и виниться перед тобой начал? Не будет того.
— А ты чего на меня кричишь?! Я нынче тебе не холоп.
— Знаю. Сам вольную писал, так что не трудись объяснять. Коли во всем винишь меня и слушать ничего не хочешь, а только жалости просишь, то иди своей дорогой. У тебя еще рубля три осталось — прображничаешь, а потом под забором подохнешь. Вот Млада на небесах возрадуется, глядя, как ты тризну по ней справляешь, и с распростертыми объятиями встретит. Впрочем, это вряд ли. Она-то через мученическую смерть в рай попала, а ты, доведя себя до кончины, прямиком в ад отправишься. Так что, говорить будем? Если да, тогда садись, а нет — проваливай.
Богдан сел на лавку, как подрубленный, ноги сами подогнулись. Крепко сделанная лавка жалобно скрипнула от внезапно навалившейся тяжести. Богдан сейчас вроде и исхудал почитай вдвое против прежнего, да только весу в нем было изрядно, потому как костяк крупный. Сел, облокотился о стол и залился слезами, без рыданий, молча, только плечи порой подрагивали.
— Ты прости меня, Добролюб, сам не ведаю, что творю. Разве ж я не вижу, что и Горазда с того света едва вынули, и тебе досталось так, что врагу не пожелаешь. Да только сердце разрывается. Когда детишек малых хоронили, тоже душа стонала, но та боль ничто по сравнению с этой… когда всех порешили… а Млада ведь тяжелая была.
— Знаю.