Книги

Любовь: история в пяти фантазиях

22
18
20
22
24
26
28
30

Всякий раз, когда Данте впадает в уныние во время трудного путешествия из ада в рай, одного имени Беатриче достаточно, чтобы ободрить его. Погрузившись в глубины ужасающего ада и взобравшись на скалистую гору чистилища, он видит Беатриче. Подобно пришествию Христа, она является с рассветом, и Данте столь же ошеломлен, как когда-то в детстве:

…Всю кровь мою

Пронизывает трепет несказанный:

Следы огня былого узнаю![66]

Однако теперь Беатриче приходит как судия — произнося безжалостные речи и выражая неодобрение. Она укоризненно говорит Данте, что после ее смерти, хотя с тех пор она стала красивее и добродетельнее, он несколько охладел к ней и «устремил шаги дурной стезей». Горе и раскаяние охватывают Данте, и Беатриче окунает его в реку, которая отделяет чистилище от рая, давая ему второе крещение. Оставляя Вергилия на пороге рая, Данте вместе с Беатриче совершает восхождение сквозь девять небесных сфер. На этом пути Данте преображается, обретая опыт «пречеловеченья» и уподобляясь Богу[67]. На последней ступени он видит «Бесконечное Благо», которое вбирает в себя все[68].

Примерно такой же была последняя ступень восхождения у Платона: на ней также раскрывалось все прекрасное во Вселенной в одной вечной форме. Для св. Бернара и Маргариты Поретанской финальный момент восхождения тоже представлял собой образ единения: у Бернара он охватывал все чувства, а у Маргариты давал наслаждение утраты себя ради участия в бытии самого Бога. Однако отличие лестницы Данте от лестниц его предшественников заключалось в том, что от начала до конца ее ступени определялись любовью поэта к Беатриче — реальной женщине. Сколь бы одухотворенной ни становилась его любовь к ней, у Данте и в мыслях не было, что он сможет оставить ее позади. В отличие от платоновской Диотимы, Данте никогда не допускал, что красота Беатриче подобна красоте другой женщины, а его восхождение не начиналось с того, что он полностью принял отказ от мирской любви, как это сделали Бернар и Маргарита. Мирская любовь Данте служила необходимой предпосылкой для восхождения. Можно сказать, что Данте поднялся даже выше, чем Джеки Уилсон, однако это не отменяет того, что он также обрел трансцендентность в любви «одной из миллиона девушек».

О влиянии Данте много говорит и то обстоятельство, что современный итальянский в значительной степени обязан языку его произведений.

Путь к трансцендентности через воспитание детей

Вспомним слова Диотимы, что цель любви — «рождать в красоте», и люди могут делать это как «телесно», так и «духовно». Правда, первый вариант Диотима отвергала, уча Сократа, что истинное, непреходящее бессмертие можно обрести только в специфическом погружении в ту совершенную «форму» прекрасного, где обитают боги. Это представление унаследовали античные и средневековые традиции трансцендентного потенциала любви, которые помогают нам рассмотреть сложные истоки идеи любви как «возвышения».

Впрочем, эта идея предназначалась для элиты. Платон писал для философов из своей Академии, Перпетуя — для небольшой группы адептов раннего христианства. Основную аудиторию св. Бенедикта и св. Бернара составляли монахи. Маргарита Поретанская обращалась к «простым душам», но вспомним, как пренебрежительно она относилась к «обычным людям», обладавшим лишь «единственным» спасением, на которое они могли надеяться. Только Данте писал — во всяком случае, надеялся на это — для широкой аудитории, однако его опыт, зависевший от любви к Беатриче, лишь ему и принадлежал. Так или иначе, все эти модели восхождения являлись одинаково долгими и трудными: мало кто мог концентрировать взгляд на цели, преодолевая собственными силами множество ступеней лестницы.

Протестантская Реформация, начавшаяся в XVI веке, не изменила убежденности ни в бессмертии человеческой души, ни в необходимости веры в Бога для спасения. Однако Реформация фактически отрицала возможность того, что лестница любви способна привести мужчину или женщину к Богу, ведь люди слишком глубоко погрязли в зыбучих песках греха, чтобы суметь подняться самостоятельно. Возвысить их могла только вера — дар от Бога, спустившегося вниз, дабы выбрать тех, кого он спасет. По сути, революция Лютера перевернула платоновское восхождение с ног на голову: полностью зависимые от Бога в своей любви, мы спускаемся от любви Христа обратно на землю, чтобы любить других.

Таким образом, любовь устремляется вверх только после того, как она спустилась свыше, от Бога. Затем Божья любовь укрепляется и усиливается в церковных конгрегациях, а прежде всего в семьях. Высокая ценность, которую за тысячелетие до Реформации Ориген, монахини, монахи и многие другие люди придавали девственности, теперь подверглась сомнению. В протестантских землях монастыри и женские обители были распущены, а представителям духовенства, монахам и монахиням, как и всем остальным, надлежало иметь семью. Кроме того, ожидалось, что у них будут дети, которые при правильном воспитании выступят наследниками Божьей любви, переданной им родителями. В «Застольных беседах» Мартина Лютера — сборнике неофициальных высказываний самого Лютера и других миссионеров — обнаруживается такое высказывание: «Любовь родителей напоминает об образе Божественного и является таковым образом, запечатленным в человеческом сердце. Божья любовь к человечеству так же велика, как любовь родителей к своим детям, как сказано в Писании; она поистине велика и горяча»[69].

Новый акцент на семье как на главном средоточии Божьей любви в мире привел к распространению литературы с советами по браку и руководств по воспитанию детей. Английский богослов Ричард Бакстер (ум. в 1691 году) говорил о родительской любви как о главном «мотиве для набожного и тщательного воспитания детей». Поскольку дети, по его утверждению, являются подлинной ветвью от родительского дерева, за их физическим и духовным благополучием нужно тщательно ухаживать: «Если вы любите их, покажите свою любовь в том, от чего зависит их вечное благополучие. Не говорите, что любите их, если ведете их в ад»[70]. По утверждению английского священника Исаака Эмброуза (ум. в 1664 году), правильное воспитание детей приносит спасение как родителям, так и их потомству. Хорошо воспитанные дети будут делать то же самое для своих собственных отпрысков, и так будет продолжаться до конца времен. А затем, в последний день человечества, наступит горе тем родителям, которые проявляли небрежение, ибо сказано: «богач восстанет против них в судный день и осудит их»[71].

Религиозные призывы продолжали звучать даже после того, как во многих кругах загробной жизни перестали придавать значимость. Журнал Mother’s Magazine, издававшийся в Соединенных Штатах в середине XIX века, давал родителям советы, полные религиозного благочестия. Одна мать на его страницах просила подумать, что «закон природы — это любовь. Каждая мать может вспомнить эмоции, с которыми она впервые посмотрела на лицо своего ребенка… Некогда мы думали только о своей смерти и стремились обрести одежды спасения, чтобы без препятствий войти в великое духовное существование. Но, мои дорогие друзья, теперь мы не можем сделать этого»[72]. Иными словами, как только у женщины появляются дети, ее жизнь и спасение оказываются связанными с их жизнью.

Однако для того, чтобы сосредоточиться на семье и возвышенных возможностях воспитания детей, необязательно призывать к спасению. Не существует никакой лестницы, по которой совершают восхождение отцы и матери, — скорее, следует медленно и терпеливо формировать новое человеческое существо на всех этапах его младенчества, детства, юности и взросления. В XVIII–XIX веках смерть родителей рассматривалась как еще один этап процесса трансценденции: на смену им приходили дети, передававшие те же самые добродетели следующему поколению, и т. д. По любым меркам это была соблазнительная фантазия: любящие и преданные матери воспитывали благодарных детей, готовых продолжить традицию. Вот как сформулирована идея признательности родителям в стихотворении Энн Тейлор «Моя мать» (1815):

Когда от боли, тошноты пускалась я реветь,

Кто на мучения мои без слез не мог смотреть,

Страдал от страха, что могу я умереть?

Родная мама[73].

Вскоре появилось и аналогичное стихотворение «Мой отец» (1817):