Книги

Лицо и Гений. Зарубежная Россия и Грибоедов

22
18
20
22
24
26
28
30

«...Жажда справедливости сужается. Моральный пафос вырождается в мономанию. "Классовые" объяснения идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то навязчивую идею. И эта мономания заразила у нас большую часть "левых". Деление философии на "пролетарскую" и "буржуазную", на "левую" и "правую", утверждение двух истин, полезной и вредной, — все это признаки умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано достоинство человечества и рост его культуры» (Бердяев, «Философская истина и интеллигентская правда», сборник «Вехи», стр. 10).

Здесь нотабене. Справедливость требует сказать, что подобно тому, как католики от болезненной сосредоточенности на разыскании всюду «ересей», причем последние тоже расценивались по принципу политического утилитаризма, сами исказили в себе масштабы и критерии ценностей, так и борющиеся ныне с марксо-коммунизмом многочисленные направления оказались зараженными недостатками и болезнями самого марксо-коммунизма.

Уже во времена гениального Эразма создалось такое положение, что глупость (stultitia, под которой Эразм фактически понимал сочетание психологии толпы — умственной тупости — и клинического безумия) создала себе колоссальную мировую империю, в которой сама-то оказалась безраздельно властвующей самодержицей. Так как в огромном большинстве случаев глупость-безумие идет в окружении массы других пороков, преступлений и искажений человеческой личности, то «уродики, уродища, уроды» (по выражению В. Ходасевича) составили настоящий мировой клан, управляющий миром и раздающий призы или выносящий (громко или подпольно) порицания, с лишением «наказанных» Чацких «всех прав состояния» и нередко с их физической казнию или депортацией. Наглое объявление порока и пошлости (то есть собственной глупости) как единственного критерия положительных оценок содержится уже в пресловутой «Басне о пчелах» Бернарда Мандевилля (1670—1733; Mandeville, «The fable of the bees or private vices made public benefits», 1714). Большая, хотя невольная, заслуга этого несомненно больного циника (в дурном, современном, смысле термина) та, что он «обнажил и заголил» то, из чего выросли как марксисты, так и их противники в стоящей ниже всякой диалектики звериной грызне их, которая ныне именуется деликатно — «диаматом». Огромное влияние Мандевилля на философию просветительства, а значит и на русскую радикальную интеллигенцию, на марксо-коммунизм и вообще на всю ту совокупность меднолобых доктрин, которые носят общую кличку «позитивизма», не подлежит сомнению. Известный экономист и философ права кантианец Рудольф Штаммлер подверг дело довольно обстоятельному разбору, но сути так и не коснулся, ибо кантианство само есть в значительной степени — просвещенство со всеми его недостатками (см. Rudolf Slammler, «Mandeville"s Bienenfabel»).

Обскурантизм противников просветительства (кажущихся противников) объясняется тем, что они без толку стали разыскивать «ереси» и набросились на «демонизм» гениальных натур в духе Байрона или Ницше. Но и здесь Н. А. Бердяев учит нас тому, что обычное мещанское «кондовое» благочестие бессильно что-либо сделать так же, как оно бессильно и против марксизма. Ход назад невозможен, исторические процессы необратимы, революцию надо обвинять не в том, что она «зашла слишком далеко», но, наоборот, в отсталости, в топтании на одном месте, в бессилии сойти с позиций, уже устаревших, при самом своем рождении в XVIII веке заболевших «собачьей старостью». Ибо, по гениальному выражению Н. А. Бердяева, «дух революции враждебен революции духа». Вот где надо искать корни фамусовщины, молчалинщины и скалозубовщины представителей радикальной российской интеллигенции, ее вражды к представителям всего подлинно творческого, как в России, так и на Западе.

«Старые лекарства не помогают от новых болезней. Вся сложность и глубина проблем Ницше в том, что он был таким же благочестивым демонистом, как и Байрон, что богоборчество тут не темная, злая сила, а временное затмение религиозного сознания от добрых творческих изменений человеческого бытия. Новый опыт человечества, бесконечно важный для полноты религиозного сознания, не осмыслен еще, не соединился еще с Разумом-Логосом — вот в чем недоразумение благочестивого демонизма... Дух Божий невидимо и неведомо присутствует в них, и ошибки их сознания простятся им. По словам Христа, спасутся богоборцы, не совершившие хулы на Духа Святого. И Иов боролся с Богом. Без такого богоборчества нет богатой мистической жизни и свободного религиозного выбора. Все новые мученики Духа, все томящиеся и ищущие, неудовлетворенные уже односторонней, частной, неполной религиозной истиной, предчувствующие биение новой религиозной жизни, не осознанной еще, — совершают ли они хулу на Святого Духа? Быть может, не разгаданное еще и влекущее в демонизме есть одна из сторон Божества, один из полюсов добра, и будет понято это лишь в религиозном синтезе конечного фазиса мистической диалектики бытия» {Н.А. Бердяев. «Новое религиозное сознание», стр. 26—27, СПб., 1907). Слова этой, несомненно, пророческой и истинно пифической, «сивиллиной», книги становятся понятными лишь в наше время, когда марксизм со своими мнимыми противниками поступили в ту же кунсткамеру грибоедовских «уродиков, уродищей, уродов», где, по выражению Гоголя, «мертвецы грызут мертвецов», и когда все зашли в тупик и провалились в ров преисподней. Это особенно ясно видно из отношения к русской религиозно-мистической философии, например, из отношения к софиологии... Здесь ведь мелкая политическая склока сыграла определяющую роль. И несомненно, Карл Маркс оказался вместе с марксистами на положении лютых антитворческих обскурантов и хульников Духа Святого, — так же, как и так называемые «реакционеры».

Начать с того, что никогда все они настоящими друзьями народа и пролетариата не были. Как очень хорошо видно из показаний Георга Адлера (не смешивать с психологом Альфредом Адлером), Маркса все время тянуло к крупной германской аристократии и к крупной буржуазии. Он был германским империалистом, глубоко презирал в глубине души пролетариат, на который смотрел, как на пушечное мясо и на средство прихода к власти по горам трупов, как и подобает безбожнику-материалисту, о чем пророчествовали и Радищев, и Герцен, которых к реакционерам никак не причислишь. Россию и русский народ он глубоко презирал и ненавидел. Поэтому 8 миллионов убитых по «раскулачиванию», «дзержинщину», «ежовщину», «бериевщину», вообще говоря, все виды «сталинизма», готового вопли заливаемого потоками невинной крови русского народа отождествлять с «шуршанием тараканов», надо считать мерой любви как марксо-коммунистов, так и радикальных интеллигентов к русскому народу.

Это все — отродье «Великого Инквизитора». Достоевский, что называется, попал в самую точку. Это он указал на отвратительную смесь молчалинщины, фамусовщины, скалозубщины, репетиловщины и «Загорецкого» в своих «Бесах», хотя и не называл их поименно. Однако же это так ясно!

«Атеизм Маркса не есть мука и тоска, но злобная радость, что Бога нет, что от Бога наконец отделались и стало в первый раз возможным помыслить о счастье людей» (Я. А. Бердяев, там же, стр. 28). Какое при этом получилось «счастье» в духе Людендорфа, Гиммлера, Гитлера, Розенберга, Ленина, Дзержинского, Берии и Сталина — мы хорошо знаем.

Вступать в бой с таким противником — дело вполне донкихотское. Но Чацкий и есть один из славной и благородной плеяды «дон-кихотов» русской литературы, где на первом месте стоит их центральное солнце — князь Мышкин (в «Идиоте» Достоевского). Свет же свой он заимствует от Того, на Которого Алеша Карамазов побоялся смотреть в «Кане Галилейской» «Братьев Карамазовых».

Не будет ни ошибкой, ни преувеличением сказать, что все великое и прекрасное творится при ожесточенном сопротивлении среды. По степени этого сопротивления и по ожесточению ее прямых или косвенных агентов можно судить даже о величине предпринятого творческого деяния...

Это сопротивление имеет много общего с тем, что именуется в технике «сопротивлением материалов». Разница, однако, и большая, в том, что в технике материал противится вполне пассивно и бессознательно. Мастеру и его механизмам приходится преодолевать лишь сцепление частиц, в то время как людская среда к принципам механической инерции и непроницаемости привносит еще и вполне сознательное ожесточение, исходящее из подсознательных «глубин», загруженных всевозможного рода «комплексами». Так что здесь как бы мобилизуются все силы сознания и подсознания — коллективного и индивидуального — для того, чтобы творчество или вовсе не свершилось и сам творец погиб — чем раньше, тем лучше («мы всякого гения задушим в младенчестве»), или, если оно «без дозволения начальства» началось, то чтобы оно прекратилось как можно скорее; наконец, если оно по «недосмотру» свершится, то чтобы свершившемуся и тому, кто его свершил, ход не был дан под каким угодно, вовсе бессмысленным предлогом...

Если творчество продолжается, несмотря ни на что, то сопротивление переходит в убийственную ненависть с воплями: «Разбой! Пожар! Распять его! Объявить его сумасшедшим!»

Последнее и есть основа трагикомедии Грибоедова «Горе от ума».

Это единственная в своем роде пьеса — драматизированная история того, что случается, выражаясь фигурально, если лебедю придется залететь — по своей странной охоте или «так» — в гусиное стадо и — о, ирония и насмешка судьбы — полюбить гусыню, да еще имеющую своего плотно втершегося и притершегося «гусака»... Для понимания страданий, нелепости положения, града неудач и мучительных приступов безысходной любовной лихорадки с потрясающим ознобом ревности, да еще без всяких на то «прав», кроме воспоминаний — для «гусыни» вполне постылых и смешных — о когда-то бывших и односторонне сохранившихся в памяти «ребяческих нежностях»... для расшифровки этого шифра униженного и оскорбленного гения, и злоключений переживаемого им «скверного анекдота» неразделенной любви, притом самого квалифицированного типа, — для этого были нужны силы признанного специалиста именно по этого рода ситуациям. Этим специалистом оказался Гончаров. Поэтому так и удалась ему блестящая критическая статья о «Горе от ума», которую он многообещающе и многозначительно озаглавил выражением, взятым из самой же пьесы — «Мильон терзаний»...

Тщательно анализируя эту комедию и подавая результаты своего анализа блестящим стилем, нисколько не устаревшим и для нашей эпохи, Гончаров с неопровержимостью показывает невозможность подхода к трагедии Чацкого с категориями анализа «человеческими», «слишком человеческими». Чацкий, как некогда Данте, странствуя в темном лесу жизни, унес с собою вдохновительный образ четырнадцатилетней девочки — Софьи Фамусовой. Полудетские игры с нею были для него в то же время и зарей его «Песни Песней». Зачарованный «однолюб» Чацкий, после трех лет разлуки, летел в Москву, чтобы взглянуть на ту, чувства к которой не изменили «ни годы странствия, ни перемена мест». Он возвращается в раскаленной ауре своего собственного чувства и долгое время не замечает той чудовищной реальности, что никакой Беатриче-Софии больше нет, а есть всего лишь любовница лакея Молчалина, окруженная соответствующими ей чудищами, совсем не социально-политическими, а чудищами просто. С неба «Песни Песней» он падает сразу в самые последние низины человеческого ада кипящих нечистот. Наступает для него «мильон терзаний».

Самое замечательное в очерке Гончарова — это то, что он задолго до появления теории сублимации показал, как чистая страстность Чацкого и постепенно нарастающая эротическая мука разочарования превращают его самого в блестящий многоцветный фейерверк ума, горящий неизвестно для кого, ибо

Все гонят! все клянут! мучителей толпа, В любви предателей, в вражде неутомимых. Рассказчиков неукротимых, Нескладных умников, лукавых простаков, Старух зловещих, стариков, Дряхлеющих над выдумками, вздором. Безумным вы меня прославили всем хором — Вы правы: из огня тот выйдет невредим, Кто с вами день прожить сумеет, Подышит воздухом одним, И в нем рассудок уцелеет.

С ума есть от чего сойти: предполагаемая Беатриче полностью превратилась в вавилонскую блудницу; это она в своей злобе на невольного разоблачителя ее божка, идольчика Молчалина, сознательно сеет клевету на гений Чацкого, на Дух, на Слово в нем — будто это все лишь безумие. Но с какой «любовию» к Молчалину и с какой убийственно-отвратительной злобой к Чацкому говорит она:

Конечно, нет в нем этого ума, Что гений для иных, а для иных чума, Который скор, блестящ и скоро опротивит.

Отсылаем читателя к этой статье Гончарова. Она так хороша, написана с таким блеском и стилистически так бесподобна, что пересказывать ее «своими словами» — просто смешно. От себя же прибавим следующее.

Бессмертная комедия (а в сущности драма или даже трагедия) Грибоедова, о которой хорошо сказал Ю. И. Айхенвальд, что это «не стиль, но стилет», открыла мартиролог ума, его своеобразное мученичество. Страдания Чацкого типичны и возникают всякий раз, когда человек «с сердцем и умом» попадает в среду, где особенно густо копошатся

Сердцем хладные скопцы, Клеветники, рабы, глупцы.

Грибоедов взял трагедию ума, так сказать, «с точки зрения смеха», того самого смеха, о котором Гейне сказал: «Когда разбито сердце и счастью нет возврата, — нам остается смех, открытый звонкий смех».