Книги

Лицо и Гений. Зарубежная Россия и Грибоедов

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы уже знаем, что образ Молчалина занимал художественное воображение Достоевского. Но не только как тип, но и в том своеобразном сюжетном преломлении его, какое дано Грибоедовым.

Молчалин — Софья — Чацкий

— любовная интрига, развивающаяся между ними, заставила Достоевского задуматься над сложной психологической проблемой. Я ее формулирую так: девушка, любимая идеалистом-мечтателем, предпочитает ему весьма прозаического молодого человека. Это лишь голая сюжетная схема, на которой Грибоедов построил романическую сторону своей комедии. Сам образ Молчалина мог быть значительно усложнен. Не простое угодничество, а мечта об утверждении себя через богатство могла лечь в основу его поведения. Героиня не должна была так прямо и решительно оказывать свое предпочтение нравственному и умственному ничтожеству, наоборот, она могла тянуться к идеально-прекрасному юноше, но какие-то нити продолжали ее связывать с карьеристом-мечтателем. Отношения Гани к Аглае в доме Епанчиных отдаленно напоминают роль Молчалина по отношению к Софье Павловне. Пусть на первый взгляд обидным для Аглаи покажется это ее сближение с героиней грибоедовской комедии, но, мне думается, в этом вопросе назрел пересмотр двоякого рода: в сторону реабилитации Софьи и иной — более трезвой — оценки Аглаи. Сближение ряда

Молчалин — Софья — Чацкий

и

Ганя — Аглая — князь Мышкин

может показаться искусственным и малоубедительным (Лео Гинсбург в обстоятельном отклике на мою работу «"Горе от ума" в творчестве Достоевского», появившемся в итальянском журнале «La Cultura» (1932, т. XI, кн. 3, стр. 598—600), сделал именно это сближение центральным местом своего возражения против применяемого мною метода. Он упрекает меня в схематичности и в пренебрежении чертами несходства характеров сближаемых героев. Но ведь я и сам называю свое построение «схемой», которую Достоевский заполняет иным содержанием. Как читатель увидит и из других моих работ, в такого рода «заполнении» и «усложнении» известных схем и тем я склонен видеть одну из особенностей творчества Достоевского. Во всяком случае, все свои сближения я делаю только после того, как мне, надеюсь, удалось показать, что «атмосфера» грибоедовской комедии наличествовала в сближаемых произведениях). Но в его пользу, в моей оценке по крайней мере, говорит главным то обстоятельство, что сам центральный образ князя Мышкина в романе «Идиот» какими-то нитями связан с образом Чацкого. Развитие этой темы во всем объеме возможно только в связи с всесторонним анализом образа князя Мышкина, созданного на почве сложных взаимоперекрещений с несколькими литературными образами. Здесь я могу только в общих чертах наметить тот путь, по которому такое исследование должно пойти.

Три литературных образа, в творчески переработанном виде, легли в основание типа князя Мышкина. Это:

Чацкий — Дон-Кихот — Рыцарь бедный.

Они-то и послужили Достоевскому опорой при создании им образа «вполне прекрасного человека». Высшей точкой и завершением этого идейно-художественного ряда был для Достоевского образ Христа (Эта тема заслуживает особого рассмотрения. Ее мимоходом затронул А. С. Долинин (см. его предисловие к изд. «Письма Достоевского», т. I, стр. 14). Сопоставлению образа князя Мышкина с Христом посвящена работа P. Roubiczek «Князь Мышкин и Христос» в чешском юбилейном сборнике «Dostojevskij» (Прага, 1931. стр. 136—147). См. также соответственную главу в кн. Romano Cuardlni «Der Mensch und der Glauben» (1933).). Чацкий был для Достоевского в этом ряду первой ступенью, но уже служившей ему опорой в его дальнейшем продвижении к тем высотам, на которые ему удалось в конечном счете поднять своего «Идиота».

Что же объединяло в представлении Достоевского Чацкого с Дон-Кихотом и Рыцарем бедным Пушкина? Как он мог героя комедии Грибоедова включить в этот идейно-психологический ряд? Две черты, чрезвычайно существенные в понимании образа Чацкого, сыграли здесь решающую роль.

Прежде всего — это «фантастичность» героя. Беру это слово в том понимании, какое ему придает Достоевский: отсутствие чутья к реальности, действительности, жизнь в мире фантазии и сочиненных образов, непонимание обстановки и людей. И на этой почве — крушение при столкновении с действительностью; трагедия мечтателя-фантаста, приводящая к глубокому разочарованию или даже гибели. Достоевский должен был глубоко продумать и прочувствовать замечательные слова Чацкого, недостаточно выделенные для его понимания критиками «Горя от ума». Это слова в ожидании кареты при разъезде, перед появлением Репетилова:

Ну, вот и день прошел, и с ним Все призраки, весь чад и дым Надежд, которые мне душу наполняли... Чего я ждал? что думал здесь найти? Где прелесть этих встреч? Участье в ком живое? Крик... радость... обнялись... Пустое!.. В повозке так-то, на пути, Необозримою равниной, сидя праздно. Все что-то видно впереди — Светло, сине, разнообразно... И едешь час, и два, день целый... вот резво Домчались к отдыху. Ночлег. Куда ни взглянешь, Все та же гладь, и степь, и пусто, и мертво… Досадно, мочи нет! Чем больше думать станешь...

Почти лермонтовская безнадежность этих строк ярко вскрывала «трагедию сердца» Чацкого. Подобно Дон-Кихоту, «одному из самых великих сердцем людей», о котором Достоевский написал незабываемую страницу в своем «Дневнике писателя» («Дневник писателя», 1877 г. Сентябрь, гл. 2/1, XII, 254—256), Чацкий тоже не сумел «управить и направить» богатство своих дарований «на правдивый, а не фантастический путь». Подобно Дон-Кихоту, бессмысленно гибнут для человечества его силы и способности. И у Достоевского в связи с этим вырываются лирические строки, посвященные трагической судьбе этих «фантастических» героев, лишенных гения «управлять богатством своих даров»: «Но гения, увы, отпускается на племена и народы так мало, так редко, что зрелище той злой иронии судьбы, которая столь часто обрекает деятельность иных благороднейших людей и пламенных друзей человечества, — на свист и смех и побиение камнями единственно за то, что те в роковую минуту не сумели прозреть в истинный смысл вещей и отыскать их новое слово, это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить дотоле чистое и верующее сердце его...» (Там же, XII. 256.)

Так, пока в области личной, на почве любовной неудачи, в судьбе Чацкого выявлены черты, родственные великому идеалисту-мечтателю, другу человечества Дон-Кихоту Ла-манчскому. И Достоевский не мог не выделить в Чацком, как художественном образе, этих черт. Его князь Мышкин отличается таким же отсутствием чутья действительности, так же органически не способен понять среды, в которой ему приходится действовать. Выступление князя Мышкина на вечере у Епанчиных, так печально для него закончившееся, по своей психологической обстановке очень напоминает сцену выступления Чацкого на званом вечере у Фамусова. Монолог в конце третьего действия («В той комнате незначащая встреча...») прежде всего поражает читателя своим контрастом с обстановкой, в которой он произносится. И в «Горе от ума» и в «Идиоте» герои с волнением и возбуждением произносят речи, затрагивающие самые дорогие для них мысли, перед аудиторией, которая абсолютно не приспособлена к пониманию смысла того, что их волнует. Здесь яркое выявление «донкихотства», плененного духа собственной фантазией, неумение понять окружающей обстановки. Недаром Аглая так боялась за князя, боялась, что он поставит себя в смешное положение. Достоевский очень тонко показал, как ее реалистическая натура одновременно и влеклась к фантастическому князю и как от него отталкивалась. Ведь и Софья устала от «блестящего» Чацкого, ведь и ей захотелось простоты и «семейственности». И то, что в самоослеплении Чацкий склонен был воспринять как насмешку над Молчалиным, выдавало сокровенную мысль Софьи. Пусть в Молчалине не было ума Чацкого, ума, «что гений для иных, а для иных — чума», но зато он обладал чудеснейшими свойствами: «уступчив, скромен, тих, в лице ни тени беспокойства, и на душе проступков никаких». Вот эта боязнь душевной сложности, восторженности и неумеренности вызывала и в Аглае настороженность по отношению к князю Мышкину, и проявления этой восторженности раздражали ее. Всего этого не было в Гане, и невольно в его сторону она все время оглядывалась. Князь Мышкин на вечере у Епанчиных оказался в такой же глупой и смешной роли, как и Чацкий. Он сам знает за собою эту черту неумеренности, но не может в решительную минуту остановиться: «Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное, это даже самое главное... Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать» («Идиот», VI, стр. 486. Ср. письмо к жене от 20 мая 1867 г., в котором Достоевский говорит о себе: «Я совершенно не имею дара выразить себя всего. Формы, жеста не имею» (Письма, II, 10).). Его горячее выступление вызвало всеобщее удивление. «Вся эта дикая тирада, весь этот наплыв странных и беспокойных слов и беспорядочно восторженных мыслей, как бы толкавшихся в какой-то суматохе и перескакивавших одна через другую, все это предрекало что-то опасное, что-то особенное в настроении так внезапно вскипевшего, по-видимому, ни с того, ни с сего молодого человека», — говорится о князе Мышкине в соответствующем месте. Понятно, что он вызывал в окружающих почти чувство ужаса, на него смотрели как на помешанного. В дамском кругу смотрели на него как на помешавшегося, а Белоконская призналась потом, что «еще минута, и она уже хотела спасаться». «Старички» почти потерялись от первого изумления; генерал-начальник недовольно и строго смотрел с своего стула. Техник-полковник сидел в совершенной неподвижности. Немчик даже побледнел, но все еще улыбался фальшивой улыбкой, поглядывая на других: как другие отзовутся?» ("Идиот", VI, 481—482. В черновиках к «Идиоту» этот мотив объявления князя Мышкина сумасшедшим выступает еще ярче. В тетр. № 10 имеется запись: «Князь в сумасшествии — общий слух то есть; все отступаются, кроме иных». Запись относится к апрелю 1868 г. См. «Из архива Ф. М. Достоевского. Идиот. Неизданные материалы». Ред. П. Н. Сакули-на и Н. Ф. Бельчикова. М.—Л., 1931, стр. 138.)

«Идиот» князь Мышкин и объявленный «сумасшедшим» Чацкий одинаково близки к Дон-Кихоту, образ которого так дорог был Достоевскому. И понятно, что он вспомнил Чацкого, когда создавал своего «Дон-Кихота» в лице князя Мышкина.

V 

Еще одна черта сближает Чацкого с Дон-Кихотом. Черта эта — любовь к сочиненной женщине. Чацкий видит Софью Павловну такою, какою ему хочется ее видеть. Грибоедов очень тонко показывает, как Чацкий не видит совершенно явного предпочтения, которое Софья оказывает Молчалину. Чтобы только сохранить для себя ее образ, он придумывает себе разных соперников, только одного Молча-лина упорно отвергает. Он, подобно Дон-Кихоту, создает свою Дульсинею и не видит Альдонсы. По прекрасному истолкованию образа Дон-Кихота самим Достоевским, идеалист-мечтатель, чтобы спасти свою фантазию, нагромождает ложь на ложь, «ложь ложью спасает». Эта особенность Чацкого ведет нас к произведению Достоевского, больше всего отразившему на себе влияние «Горе от ума». Я имею в виду « Подростка».

Версилов, «фантастический» герой романа «Подросток», самим Достоевским сопоставляется с Чацким. Не случайно ведь Достоевский заставляет его играть роль Чацкого на сцене домашнего театра, не случайно эта его игра производит такое потрясающее впечатление на его сына. Подросток напоминает Версилову, как он готовился к этому выступлению: «Вы были в то утро в темно-синем бархатном пиджаке, в шейном шарфе цвета сольферино, по великолепной рубашке с алансонскими кружевами, стояли перед зеркалом с тетрадью в руке и вырабатывали, декламируя, последний монолог Чацкого и особенно последний крик:

Карету мне, карету!»

И тогда сына поразило сходство Версилова с Чацким: «Я стоял, смотрел на вас и вдруг закричал: "Ах, как хорошо, настоящий Чацкий!»" («Подросток», VIII, 96. Постановка «Горя от ума» на домашней сцене — бытовое явление того времени. Ср. у Гончарова в его статье «Мильон терзаний» (1872): «Несколько лет тому назад, говорят, эта пьеса была представлена в лучшем петербургском кругу с образцовым искусством, которому, конечно, кроме тонкого критического понимания пьесы, много помогал и ансамбль в тоне, манерах, и особенно в уменье отлично читать». См. Поли, собр. соч., 1889 г., т. XI. стр. 153. Любопытно, что в «Романе в девяти письмах» Достоевского Петр Иваныч в первом письме к Ивану Петровичу пишет: «Иван Андреевич уверяет и божится, что вы непременно на "Горе от У"а в Александрийском театре» (I, 278).)

Сам Подросток уже с детских лет знал комедию Грибоедова и невольно сопоставлял судьбу Чацкого с загадочною жизнью своего отца. И когда он припоминал свое впечатление от Версилова в роли Чацкого, он невольно привносил в свои детские воспоминания мысли и наблюдения более позднего времени. Загадочная судьба Версилова невольно связывалась с судьбою грибоедовского героя, носившего в душе «мильон терзаний». В словах Подростка об игре Версилова отразилось и понимание им образа Чацкого, и роли Софьи в его судьбе. Аркадий Долгорукий говорит Версилову: «Когда вы вышли, Андрей Петрович, я был в восторге, в восторге до слез, — почему, из-за чего, сам не понимаю. Слезы-то восторга зачем? — вот что мне было дико во все эти девять лет потом припоминать! Я с замиранием следил за комедией; в ней я, конечно, понимал только то, что она ему изменила, что над ним смеются глупые и недостойные пальца на ноге его люди. Когда он декламировал на бале, я понимал, что он унижен и оскорблен, что он укоряет всех этих жалких людей, но что он — велик, велик. Конечно, и подготовка у Андронникова способствовала пониманию, но — и ваша игра, Андрей Петрович! Я в первый раз видел сцену! В разъезде же, когда Чацкий крикнул: "Карету мне, карету!" (а крикнули вы удивительно), я сорвался со стула и вместе со всей залой, разразившейся аплодисментом, захлопал, и изо всей силы закричал браво!..» («Подросток», VIII, стр. 97.)

Когда здесь Аркадий говорит о Софье, он явно имеет в виду Ахмакову и ей не может простить этой измены. Барон Бьоринг, ничтожный и недостойный пальца на ноге Версилова, выступает его соперником и становится женихом Ахмаковой. Перед нами снова повторяется сюжетное положение: