Деспотический свой нрав Настасья Федоровна проявляла по отношению к сыну и когда он был вполне самостоятелен. Недовольная его женитьбой, она отправила сыну на Кавказ письмо, по поводу которого Грибоедов, за месяц до смерти, жаловался Паскевичу: «Кому от чужих, а мне от своих; представьте себе, что я вместо поздравлений по случаю женитьбы получил от матушки самое язвительное письмо. Только, пожалуйста, неоценимый благодетель, держите это про себя и не доверяйте даже никому из вашего семейства. Мне нужно было вам это сказать; сердцу легче».
Властная, умная женщина, Настасья Федоровна, однако, не умела управлять своим состоянием: была опрометчива и расточительна и всегда нуждалась в деньгах. В 1816 году, — муж недавно умер, сын вышел в отставку из военной службы и переехал в Петербург, дочь была на выданье, — она, чтобы поправить свои дела, решилась на смелый шаг — купила у княгини Мещерской огромное имение в Костромской губернии, село Троицкое Солтаново (существует и ныне) Кологривского уезда. «Я, — признавалась она позже, — не имея при покупке того имения собственных денег, продала рязанскую свою деревню, сверх того заняла у разных людей немаловажную сумму и потом перезаложила сие, вновь купленное, имение в московский опекунский совет; почему, с пошлинами и употребленными мною на разные извороты деньгами и понесенными убытками, стоит оное уже более 300 000 рублей».
Настасья Федоровна надеялась, что имение с лихвой вознаградит за риск и убытки. Это было настоящее феодальное владение: кроме большого села, 20 деревень и свыше 17 000 десятин земли, преимущественно под лесом. Мужики в этих краях были не простые хлеборобы, а люди предприимчивые, занимавшиеся разными промыслами. Они ткали холст и тонкое полотно, которое еще с XVI века вывозилось в Голландию через Архангельск, выделывали также отличное сукно, валяли обувь, шили на рынок сапоги, шапки, занимались пчеловодством и лесной охотой. Новая помещица решила сразу извлечь из имения все, что можно. 17 ноября 1816 года она отправляет бурмистру Карпову, оставшемуся от прежней помещицы, приказ, написанный почти военным стилем: «Сбери сход и объяви всем крестьянам, что они проданы мне. Я за вас заплатила очень дорого, для того нельзя вас оставить на прежнем положении. Буде вы хотите жить спокойно и на своей родине, то подайте мне по сто рублей с тягла, по четыре аршина с тягла тонкого сукна, по четверть аршина черного сукна, по фунту коровьего масла, по четверть фунта грибов белых, по четверть барана, по десять яиц, по одной птице... Ты, как начальник, вразуми и втолкуй всем крестьянам, что лучше заплатить лишнее и быть на свободе и на своей стороне, а не то половина пахотной земли от вас возьмется, посадим вас на пашню, заведем винный завод и суконную фабрику, где вам не будет ни дня, ни ночи покою, а подав то, что я на вас накладываю, останетесь при своих местах щастливы и покойны. Реестр всем выписанным девкам-невестам посылаю, повести им, что которая хочет на волю, чтоб взносила за себя по триста рублей; и повести по другим деревням, не надо ли невест в замужество, а то я буду брать сюда, в Москву... Ко всем одиноким дать зятьев и смотреть, чтобы жена не была старее мужа, а по крайней мере в одни лета. Праздношатающихся чтоб у тебя не было, а представлять их сюда, я им места найду. Все оное старайся выполнить».
Оброк по сто рублей с тягла был невиданный, вчетверо выше самого высокого оброка в округе. Поборы натурой должны были дать целые склады товаров (1600 аршин одного тонкого холста). Очевидно, Грибоедова собиралась торговать полученным. Требования помещицы, да еще подкрепленные угрозами завести барщину, крепостные фабрики и даже принудительно выдавать замуж невест, ошеломили крестьян. Они пытались было склонить Грибоедову к уступкам, но та была непреклонна. Она сознавала, конечно, чрезмерность своих требований, но верила в угрозы и слала бурмистру все новые и новые требования, прибавляя в одном из приказов: «Уверь всех крестьян, что я госпожа добрая и христианка, после и им слюбится».
Убедившись, что просьбами у барыни ничего не добьешься, крестьяне решили искать правды в Петербурге. Началась длившаяся три года борьба между суровой помещицей и ее крепостными рабами. Многочисленные и необычные перипетии этой борьбы сохранились в архивном деле «Департамента полиции исполнительной» 1817 года «по всеподданнейшей просьбе крестьянина Петра Никифорова об отягощении работами и налогами одновотчинников его помещицею Грибоедовой». Никифоров был уполномоченным ходоком крестьян — поручение, требовавшее не только энергии, опытности и находчивости, но и немалой смелости. И крестьяне, и их поверенный знали, конечно, чем рисковали, начав открытый поход против барыни. В конце концов Петр Никифоров жестоко поплатился, но долг свой перед «одновотчинниками» выполнил с честью. Вообще действовали крестьяне умело и организованно: и на месте, и в Петербурге, куда слали одного за другим ходоков и где имели для совета опытных людей.
Непомерность требований Грибоедовой стала ясна для петербургских властей с самого начала, и ей было «внушено» смягчить поборы. Но она сделала лишь небольшие уступки. Крестьяне с тем большей силой стояли на своем, что их заветным, но неосуществимым желанием было перейти в удельное ведомство, о чем они и просили царя. Дело доходило до самых высших инстанций — до императора, Комитета министров, министра полиции — и причиняло массу беспокойства местным властям. Те, недовольные, что Грибоедова не уступала, не спешили содействовать ей. Но в конце концов она была в своем праве, а чрезмерное «потворство» крестьянам в их сопротивлении приказам не только помещицы, но и властей, угрожало заразить всю округу.
Крестьяне главные свои надежды возлагали на самого царя, так как не верили в беспристрастие местного дворянского начальства. Первый из ходоков, Никифоров, за «неоднократное утруждение государя императора недельными просьбами» был приговорен к 35 ударам плетьми и ссылке в Нерчинск на поселение. Это не смутило последующих ходоков. Они отправлялись в Петербург (некоторые самовольно, без паспорта), находили там «подпору» и получали копии нужных бумаг. Один из них, Тимофей Антонов, 4 января 1819 года «утруждал у подъезда Зимнего дворца лично Его Императорское Величество просьбою на госпожу свою в излишних поборах оброка и притеснениях». Через три месяца другой ходок, Семен Карпов, подал лично государю всеподданнейшую просьбу в Царском Селе и «сделал при сем случае то бесчинство, что при принесении оной, минуя часовых, перелез через ров и решетку сада». Александр I приказал предать «дерзкого ходока суду», «по закону, в пример прочим», а крестьянам Грибоедовой объявить, «чтобы они немедленно обратились к законному порядку и повиновению». В Троицком в это время находилась воинская команда для усмирения бунтующих. Крестьяне, однако, заявляли, «что ни под каким видом не покорятся, пока не увидят при команде пушечного орудия. В то время только поверят, что отряд войска прислан действительно по воле государя императора и, удостоверясь в высочайшей воле, не допустив до выстрелов, будут повиноваться». Сопротивление крестьян, вооруженных, кроме «деревенских орудий — вил, дубин и т. д. — ружьями до трехсот штук» (они были в большинстве охотниками) и даже какой-то пушкой, было сломлено, без особого, впрочем, кровопролития.
Таким образом, осуществилось желание помещицы, которая настойчиво просила «воззрить с состраданием на бедственное ее и ее семейства положение» и прислать в ее вотчину воинскую команду для «приведения в должный порядок» бунтовщиков. Но уже с самого начала Грибоедова получила большой афронт — ее имение было отдано фактически под опеку, в управление шести соседей-помещиков. Она жаловалась неоднократно, что «ничем не заслужила, чтобы у меня отнимали право пользоваться моей собственностью. Воля государя императора, равно пекущегося о благе всех своих подданных, конечно, та, чтобы помещики получали следующие им доходы, не угнетая при этом крестьян излишними поборами». Этой вины Грибоедова за собой не признавала. Когда сопротивление крестьян закончилось, Грибоедова очень скоро продала имение княжне Долгоруковой. Костромской губернатор доносил после этого министру внутренних дел, что «означенные крестьяне находятся ныне в полном послушании новой своей помещицы, которая ими избрана самими». Поэтому и надзор за имением «соседственных дворян» был отменен. Так, после трехлетней борьбы, Настасья Федоровна вынуждена была отступить, и рушились ее надежды на быстрое обогащение. Впоследствии она постоянно нуждалась, и сын помогал ей из своего жалованья.
Этот эпизод, характерный для социальных отношений тех времен, обрисовывает с новой стороны фигуру матери автора «Горе от ума». Она становится в один ряд с другими помещицами-крепостницами, имена которых стали хорошо известны благодаря их сыновьям. Еще резче действовала в своей вотчине мать декабриста Н. И. Тургенева, и молодой Николай Тургенев в своей родовой деревне наблюдал крепостных, замученных его матерью. Так же хозяйничала у себя в имении мать другого Тургенева, Ивана Сергеевича, — барыня из «Муму».
Особняк Грибоедовых стоял на Новинском бульваре, в Москве, «под Новинским», как говорили тогда. На Святой здесь происходило известное праздничное катанье, и к Грибоедовым приезжали родные и знакомые смотреть с большой галереи на вереницу разукрашенных барских и купеческих экипажей. Два раза в неделю, по вечерам, собиралась у Грибоедовых молодежь. Знаменитый танцмейстер Иогель, увековеченный в «Войне и мире», давал уроки танцев.
Домом правила хозяйка, Настасья Федоровна, происходившая из того же старинного дворянского рода. Это была властная, умная барыня, настоящая дочь жестокой крепостной эпохи. Мы знаем ее хорошо с этой стороны, благодаря документам о долгой борьбе с крестьянами, о которой я рассказывал здесь недавно по новой книге профессора Н. К. Пиксанова. Но тот же исследователь нашел материалы, которые рисуют Настасью Федоровну с другой, более привлекательной, семейной стороны и дают нам картину не только грибоедовской Москвы, но и грибоедовской усадьбы. Это мемуары смоленских помещиков Лыкошиных, родичей Грибоедовых и соседей по имению брата Настасьи Федоровны — Александра Федоровича, в честь которого был окрещен и будущий автор «Горя от ума». В семье Лыкошиных любили писать мемуары, притом многотомные, сохраняя в них легенды и предания, заботливо устанавливая генеалогические связи. Записки дают ценное дополнение для характеристики той среды, в которой рос великий драматург и которая живет вечной жизнью в его комедии.
В 1805 году мать Владимира Ивановича Лыкошина повезла его и другого сына, Александра, в Москву, в университет. Мальчикам сопутствовал гувернер француз Мобер. Их поселили у профессора Маттеи на полном пансионе — за 1 200 рублей ассигнациями в год за двух «студентов» и гувернера. «В назначенный день, — вспоминает Лыкошин, — сошлись к нам к обеду профессора: Гейм, Баузе, Рейнгард, Маттеи и три или четыре других. Помню один эпизод этого обеда: пирамида миндального пирожного от потрясения стола разрушилась. Тогда Рейнгард, профессор философии, весьма ученый и молчаливый немец, впервые заговорив, возгласил: «Ainsi tombera Napoleon» («Так падет Наполеон»). Это было во время Аустерлицкой кампании. За десертом и распивая кофе, профессора были так любезны, что предложили Моберу сделать нам несколько вопросов. Помню, я довольно удачно отвечал: кто был Александр Македонский и как именуется столица Франции и т. п. Но брат Александр при первом сделанном ему вопросе заплакал. Этим кончился экзамен, по которому приняты мы были студентами с правом носить шпагу; мне было 13, а брату — 11 лет».
Вот сцена, живьем выхваченная из быта грибоедовского барства и того университета, в который впервые вступали юные московские баричи. Университет был только что преобразован. Кафедры заняли 15 новых профессоров, из них 11 иностранцев, некоторые с крупными европейскими именами. С другой стороны, для получения первого чина на государственной службе требовался образовательный ценз. И вот среди массы московских студентов — разночинцев и поповичей — появилась группа аристократов: братья Лыкошины, Чаадаевы, Перовские, князья Лобановы, князья Щербатовы, графы Ефимовские, Николай Тургенев, Грибоедов. Ему, как и родичу и тезке младшему Льжошину, было при поступлении в университет в 1800 году всего 11 лет. Эти юноши, вернее мальчики, приезжали в университет в собственных экипажах с гувернерами. У Лыкошиных был француз Мобер, у Грибоедова — немец Петрозилиус, потом доктор права Ион, у Чаадаевых — англичанин и т. д.
Мемуары Лыкошиных упоминают и еще целый ряд воспитателей-иностранцев у родных и соседей — «важный гувернер аббат Монкен у кузин Александра Сергеевича Грибоедова, аббат Бодэ, англичанин арфист Адаме, рисовальный учитель немец Мапер. Когда они собирались летом со своими питомцами в гостеприимной Хмелите, смоленском имении дяди Грибоедова, образовалась целая «колония разноплеменных субъектов-гувернеров». Среди них случались и титулованные осколки французской эмиграции предыдущего века. Из отроческих лет шло то превосходное знание языков — французского, немецкого, английского, итальянского, каким отличался Грибоедов. Но «отсюда же шло и то пренебрежение к «французикам из Бордо», вертунам залетным из-за Рейна, какое питал сам Грибоедов и какое он внушил Чацкому. Это был особый русский барский национализм, с каким баре относились к иностранцам, которых они нанимали и через которых усваивали европейскую культуру».
Лыкошины, поселив своих сыновей у профессора Маттеи, поручили мальчиков родственному надзору Настасьи Федоровны Грибоедовой. Она относилась к ним, как мать: юные студенты проводили праздничные дни у нее, она сама приезжала к ним убедиться, все ли в порядке. «Много приятных воспоминаний оставило мне время, проведенное на школьных скамьях», — рассказывает Лыкошин. Устройство университета в то время было отлично от настоящего: здание нового университета было тогда принадлежностью Пашкова, с садом, наполненным разными диковинами (позже здесь поместилась Румян-цевская библиотека), а флигель по Никитской был занят под Императорский театр. В так называемом теперь старом университете залы бельэтажа были аудиториями для студентов; в большой средней ротонде была конференц-зала, а в боковом отделении, направо от входа с Моховой, была церковь. Верхний этаж был занят дортуарами казенных студентов и классами гимназистов. О многих профессорах Лыкошин вспоминает как о «галерее оригиналов». Черепанов, читавший всеобщую историю, говорил в таком стиле: "Милостивые государи. С позволения вашего, Семирамида была великая распутница (он употреблял более резкое слово)". Когда нам надоест, бывало, слушать эти глупости, мы, как школьники, зашаркаем ногами; профессор, добряк, рассердясь, уходит. Старик Гейм, со своей статистикой, всякий раз лишь отворит дверь, — начинает на скором бегу к кафедре бормотать под нос себе лекции, так что начало ускользало от нас и не могло быть записано в тетрадях наших».
Экзамен на кандидата Лыкошин держал вместе со своим приятелем Грибоедовым. «Нас обоих в конференц-зале экзаменовал тогдашний ректор Гейм в присутствии наших гувернеров — Мобера и Петрозилиуса. Без хвастовства скажу, что я гораздо лучше Грибоедова отвечал, и вместе с ним провозглашены мы были кандидатами. Как чванился я моим шитым воротником!» Владимиру Лыкошину было 15 лет, Александру Грибоедову шел всего 14-й год, когда он получил аттестат на звание «кандидата 12 класса».
О самом Грибоедове Лыкошин, отлично его знавший, к сожалению, говорит мало. Вот выдержка из этих немногих строк: «В ребячестве он нисколько не показывал наклонности к авторству и учился посредственно, но и тогда отличался юмористическим складом ума и какою-то неопределенною сосредоточенностью характера. Вспоминаю одну из его детских шалостей: в одно прекрасное утро он вздумал остричь наголо свои брови, которые были очень густы; за это ему порядочно досталось от матери. Отца его мы почти никогда не видали, он или жил в деревне далеко от семьи, или, когда приезжал в Москву, проводил дни и ночи за азартною игрою вне дома и расстроил сильно имение».
Сравнивая «век минувший» с «нынешним» (который теперь тоже «доисторическое» время), Лыкошин находит, что тогда «жили привольнее; не было утонченных прихотей роскоши, но барство как-то ярче проглядывало во всей обстановке жизни. Толпы слуг, прилично одетых, вежливой внимательностью показывали, что довольны своим состоянием и за честь считают служить своим господам. Экипажами не щеголяли, но щеголяли упряжью; в чинах статского советника и выше иначе не ездили, как цугом, шестериком, с двумя форейторами, лошади в шорах, кучера и вершник в ливреях и треугольных шляпах, никогда менее двух лакеев на запятках, а иногда и три. Одни купцы ездили парой. И, несмотря на хлебосольство, на содержание огромной дворни и большого числа лошадей в городе, мало имений заложено было в Опекунском совете и редко о ком говорили, что долги его не оплачены».
Это, конечно, слишком идиллическая картина, которой можно противопоставить немало цитат из «Горя от ума». Лыкошин даже «нигде в то время не встречал» ни Фамусовых, ни Репетиловых, ни всех этих комических типов, за верность которых ручается громкая слава, заслуженная «этой комедией». Правильнее было сказать: «встречал, но не замечал», как не замечает человек мало наблюдательный своей привычной обстановки.
Лыкошин рисует, кроме Москвы, и деревенскую усадебную жизнь, в частности, поместье брата Настасьи Федоровны — Хмелиту Вяземского уезда. Его владелец, Александр Федорович Грибоедов, «был беспечный весельчак, разорявшийся