VII
Глас Господа
Люди, живущие в золотую эпоху, этого не знают. Такого сознания не было у древних афинян или ренессансных флорентийцев. Не было его и у польских писателей в шестидесятых годах, хотя это, безусловно, золотая эпоха польской культуры.
Давайте представим себе: по телевизору идёт «
А высшая культура? Можно тогда пойти в театр на «Картотеку» Ружевича (1961) в режиссуре Свинарского (1965). В филармонию на «Страсти по Луке» Пендерецкого (1966). В кино на «Нож в воде» Полянского (1961), «Пепел» Вайды и «Рукопись, найденную в Сарагосе» Хаса (1965).
Если речь идёт о Леме и его друзьях, то золотая эпоха сияет ярким светом. Сцибор-Рыльский в то время преуспевающий сценарист, «Пепел» как раз его творение. Блоньский выезжает на престижную стипендию в Сорбонну и привозит оттуда новейшую моду литературоведения – популяризует у нас мысль Барта и структуралистов. Щепаньский специализировался на дорожных записках путешественника, потому постоянно ездил за деньги издательства то в Латинскую Америку, то в Персию, то на Шпицберген, то в США. Мрожек делает мировую карьеру как один из самых популярных европейских драматургов. А что же Лем? Если не пишет свою «Кибериаду», то только потому, что как раз пишет «Сумму технологий».
Все они покоряют вершины своих возможностей. Все познают триумфы. Однако этого не видно из писем и дневников Щепаньского, который после встреч с друзьями часто описывает их минорное настроение. Моменты триумфа случаются редко и их, как правило, сопровождает рефлексия типа «да что значит этот триумф – слишком мало, слишком поздно и совсем не так, как должно было быть». Все они переживают регулярные приступы сомнений в значимости своей работы – не верят в свой талант, со страхом ожидают реакции друзей. И эта реакция порой бывает суровая.
3 сентября 1962 года Щепаньский, к примеру, пишет: «Позавчера вечером Лемы и Блоньские были у нас. Блоньский разочарованный, в истерике. Ничто его не интересует и ничто не радует. Он пародирует, агрессивно дурачится, но видно, что на самом деле плохо с ним. Он не верит в смысл своей критической деятельности, его тошнит от безвкусицы».
Из описаний Щепаньского видно, что Блоньский имел привычку напиваться до печали. Во время дружеских встреч он жалел себя и свою профессиональную нереализованность. Он считал, что всем лучше, чем ему, и ожидал от окружающих сочувствия в связи с проблемами, которые окружающим казались комично неважными (что Блоньского обижало ещё больше). Вот один из таких взрывов в 1967 году, во время приёма у Лемов в день годовщины их свадьбы:
«
В письмах к Мрожеку Блоньский, в свою очередь, обвиняет друзей в меланхолии.
«Наши друзья погружены в печали», – пишет он в 1963 году[248]. Когда речь идёт о грусти Лема, он обычно добавляет что-то злобное на тему того, как Лему везёт:
«
У Щепаньского были похожие проблемы. Он вошёл в историю как признанный моральный авторитет, неформальный лидер фракции диссидентов в Союзе польских писателей и его исторический предводитель во время самых важных поворотов в истории этой организации, которая как раз пришлась на карнавал «Солидарности» (что он описал в книге «Срок полномочий»). Он упорно работал над репутацией в шестидесятых, постоянно оставаясь вне разделов и группировок – писатели из разных сфер и идейных формаций равно уважали его мнение, потому что он отличался редким для Польши нейтралитетом.
А он, похоже, стыдился этого нейтралитета. Ещё в 1957 году Лем пересказал ему мнение Блоньского о его творчестве. Блоньский сравнивал его с лицом, настолько лишённым особых примет, что с него даже не удастся сделать карикатуру. «Разумеется, речь не идёт о мнении Блоньского обо мне, только о том, что сам вижу его правоту, которую так старательно от себя скрывал. Не ввязываясь ни туда, ни сюда, лишённый страстей […], я сам от себя устаю и сам себе противен. А более того – слишком много о себе думаю», – написал он, а в следующем предложении добавил, что, собственно, получил французскую стипендию (что типично для этой четвёрки друзей: жалуются на профессиональные проблемы, несмотря на очевидные проявления успехов).
В последней записи от 1961 года Щепаньский на самом деле признавал, что это был удачный год. («Книга, сценарий, «Персидский залив. И между нами всё так же хорошо. Только этот уже осенний отблеск на всём…») Но первая запись от 1962 года звучит так:
«
У Сцибора-Рыльского были финансовые проблемы, он вынужден постоянно одалживать деньги у Лема. К тому же тогда разваливался его брак с Данутой Сцибор-Рыльской, во что Лемы были втянуты как друзья их обоих. Мрожеку он описал это грустными словами: «Сцибор-Рыльский бросил жену, живёт с 25‐летней шлюхой в квартире атташе нашего парижского посольства, рассказывает, что это странный дом, кажется, что живут там только убэшники, но не на ставке, а с Раковецкой[250], так что у каждого есть своя «липовая» должность (архитекторы, инженеры, которые должны доносить, что происходит в их местах работы)»[251]. В письмах к Сциборам-Рыльским он пишет более дипломатично. Поругавшиеся супруги пользовались общим почтовым ящиком, и никогда не знаешь, кто вытащит письмо из конверта.
На этом фоне чувство упадка, которое в шестидесятых годах было общим для Станислава Лема и Славомира Мрожека, кажется, по крайней мере, чем-то типичным для их среды. Однако до сих пор на первый взгляд это ускользает от современного понимания. При всём уважении к остальным друзьям, Лем и Мрожек в это время создают вещи вне времени. «Танго» и «Солярис» можно найти в каждой хрестоматии под названием «польская литература ХХ века», даже во времена Эла Брегга.
Оба гения высылают свои произведения – порой ещё на этапе машинописи – друзьям с просьбой дать рецензию. Но удивится тот, кто ожидал бы в этой ситуации комментарий в стиле «я наконец написал что-то, чем горжусь». Последней книгой, о которой Лем скажет нечто подобное, было «Магелланово облако». Более привычный тон звучит, например, в этом письме к Сцибору-Рыльскому: