24 января 1925 года Лавкрафт вместе с Мортоном, Лидсом, Кирком и Эрнстом Денчем из клуба «Синий карандаш» отправились в Йонкерс, чтобы понаблюдать полное солнечное затмение, начинавшееся в 9:12 утра. Они прекрасно разглядели корону, но Лавкрафт чуть не замерз до смерти. «Боже! – писал он. – Я никогда не забуду ту экспедицию ради затмения… К тому времени, когда я доковылял обратно, я был совершенно обессилен до самого конца зимы…»
Где-то в марте Лавкрафт и некоторые его друзья заглянули в книжный магазин «Капитолий» на Бродвее, и там некий чернокожий, подписывавшийся просто «Перри», вырезал их силуэты. Лавкрафт, чей силуэт представлен в этой книге, похвалил его искусство, но вознаградил художника одной из своих расистских колкостей: «…Определенно искусно для работы жирного негритоса!»
Он начал исследования вдали от дома. В апреле он и Кирк поехали на экскурсию в Вашингтон, где работал гидом один из корреспондентов Лавкрафта – Эдвард Ллойд Секрайст, антрополог из Смитсоновского института. Их довезла на автомобиле Энн Тиллери Реншоу, одна из клиенток Лавкрафта по «призрачному авторству», управлявшая Школой речи Реншоу.
Они осмотрели обычные достопримечательности: Белый дом, Капитолий, мемориал Джорджа Вашингтона, Маунт-Вернон, здание суда Ферфакса, Арлингтонское национальное кладбище и остальные. Лавкрафт с удовольствием обнаружил, что люди там выглядели менее «омерзительными и нечистокровными»[332], нежели в Нью-Йорке. Он так увлекся местным многообразием колониальной архитектуры, что едва не опоздал на поезд домой.
В июле Лавкрафт следил за газетными репортажами о знаменитом «Обезьяньем процессе» – судом над Скопсом, преподававшем теорию эволюции, в Дейтоне, штат Теннесси. Уильям Дженнингс Брайан[333], выступавший добровольным обвинителем в этом деле, умер через несколько дней после процесса. Несмотря на огромные разногласия между своими взглядами и Брайана, Лавкрафт сочувствовал Брайану, который, как и он сам, родился в неподходящее время: «Несчастная душа! У него были благие намерения, равно как и велико было его невежество. И я нисколько не сомневаюсь, что его тревога о развитии человеческой мысли была глубокой, альтруистической и неподдельно неистовой страстью. Его ограниченный маленький разум зачерствел в определенном устарелом типе психологии американских пионеров и не смог вынести напряжения национального культурного развития. Жизнь, должно быть, была для него адом, когда все ценности его искусственной жизни раскалывались одна за другой под давлением времени и научных открытий – он был человеком без мира, в котором мог бы жить, и напряжение оказалось слишком большим для смертного тела. Теперь он покоится в вечном забвении, которое он отрицал бы первым и громче всех. Requiescat in расе!»[334]
Девятого сентября на два доллара, высланные ему Лилиан Кларк, Лавкрафт с Лавмэном и Лонгами совершил водное путешествие вверх по Гудзону до Ньюберга, штат Нью-Йорк. В том же месяце он отправился в поход по парку «Пэлисейдс» с туристическим клубом Мортона «Бродяги». Он с изумлением отметил, что в то время как он шел в своей обычной второсортной одежде, «Бродяги» были экипированы в духе Великих Северных лесов – в бриджах, туристских ботинках и с брезентовыми рюкзаками.
В другой раз одна из его тетушек оплатила его прогулку на пароходе по Гудзону до Олбани. Иногда ему приходилось отказываться от приглашений посетить своих иногородних друзей вроде Мортона в Нью-Джерси из-за нехватки всего лишь нескольких пятицентовиков для оплаты проезда.
На следующий день после путешествия в Ньюберг Артур Лидс сводил Лавкрафта на показ немого немецкого фильма «Зигфрид» под аккомпанемент музыки Вагнера. Стойкий нордизм фильма восхитил Лавкрафта: «Что касается фильма – это были восторг и наслаждение, запомнившиеся навеки! Это была сама сокровенная душа бессмертного и непобедимого белокурого северянина, воплощенная в сияющем воине света, великом Зигфриде, убийце чудовищ и поработителе королей… Музыка тоже была неописуемого вдохновения. Невосприимчивый к музыке в общем, я не могу не тронуться волшебством Вагнера, чей гений ухватил глубочайшую суть тех наследственных желтобородых богов войны и власти, пред коими моя душа склоняется как ни перед кем другим – Вотана, Тора, Фрейра и огромного Альфёдра, – холодных голубоглазых гигантов, достойных поклонения народа – победителя!»[335]
Лавкрафт посещал собрания Клуба Кэлем и «Синего Карандаша». Одним из неформальных членов Клуба Кэлем был актер, «изысканный Уилер Драйден». Драйден был одним из двух английских единокровных братьев Чарли Чаплина и, по словам Лавкрафта, «славным парнем, хотя и тем еще олухом». Они спорили о религии – Драйден защищал Бога от нападок Лавкрафта. Лишенный почвы под ногами, бедный Драйден вынужден был прохныкать: «Но послушай, знаешь ли, я не утверждаю, что Бог – это милый почтенный джентльмен с длинной бородой!»[336]
Теперь Лавкрафт начал понимать один из рисков писательской жизни. Я уже упоминал, что писатели, живущие вне Нью-Йорка и артистических мест вроде Таоса и Кармела, склонны жить уединенно и отшельнически, потому что у них весьма мало коллег, с которыми они могут поговорить на профессиональные темы.
С другой стороны, в Нью-Йорке или в колонии художников все-таки слишком много коллег для общения. К тому же есть прилипалы, которые при малейшем потворстве будут наведываться в дом писателя, пить его пиво, рассказывать о своей жизни, разглагольствовать о великих творениях, которые они однажды создадут, – в общем, тратить его время. Для работающих не по найму людей и ученых время является самым драгоценным, что у них есть.
Лавкрафт пытался избежать этих трудностей. Кирк (какое-то время тоже живший на Клинтон-стрит, 169) и Лавмэн всегда жаждали «пустого безделья в книжных лавках или кафетериях днем» или долгих разговоров по вечерам.
Лавкрафт прибегал к уловкам «для избавления от ежедневных визитов и бездельничанья в кафетериях». Он притворялся отсутствующим – вплоть до чтения в своей платяной нише с задернутыми шторами, чтобы из-под двери не пробивался свет. Он принимал друзей в купальном халате и тапочках, сконфуженно объясняя, что как раз собирается лечь спать. Он был вежливо неразговорчив, пока они не прекращали своих попыток вызвать его на интересную беседу. Он отмечал прогресс: «В этом призвании мои вечера принадлежат лишь мне – читая что-либо или делая то, что мне нравится, я достигаю чувства уравновешенности, свободы и вновь обретаю индивидуальность, которой мне долго недоставало. Меня приглашали провести вечер с „бандой“ в трущобах на 4–й авеню и Даунинг-стрит, и пару месяцев назад я чувствовал бы себя обязанным из вежливости согласиться. Теперь же я строго и безжалостно сам себе хозяин и вежливо отклонил исполненное благих намерений приглашение, заявив, что мои личные дела могут сделать невозможным мое участие, хотя мне и очень жаль, и так далее».
Он отказался от приглашения Лавмэна снова съездить в Вашингтон, как бы ни хотел «увидеть город настоящих белых людей»[337], потому что, позволь он Лавмэну оплатить его проезд (ему самому это было не по средствам), то не смог бы затем с приличием избегать постоянного общества Лавмэна.
Он решил сократить не только свое общение, но также и переписку: «…Думаю, я не буду ложиться сегодня ночью, чтобы наверстать время, потерянное в прелестях общения… Возможно, мне придется пренебречь перепиской и позволить письмам немного накопиться – но теперь это не принесет вреда…»
«Надеюсь вскоре написать еще несколько рассказов – но я должен избавиться от своего излишнего любительского увлечения письмами. Любое бремя или обязанность пагубно влияют на творческое воображение…»
«Чтобы сохранять равновесие для сочинительства, я должен поддерживать свой распорядок более независимым от внешних событий, но учтивость вынуждает меня подчиняться многим общественным требованиям, пока я не смогу разработать дипломатических средств для их сокращения».
«Тяжело сохранять свое время для себя самого! Только что позвонил Кирк и приглашал меня на субботний вечер так настойчиво, что я не смог найти хоть какой-то повод для вежливого отказа!»[338]
Пытаясь отстраниться от своих друзей, Лавкрафт испытывал немалые трудности. Его обыкновение спать, пока другие работают, и работать во время отдыха других делало его легким объектом для помех. Его личное обаяние продолжало привлекать посетителей, поскольку они находили его общество восхитительным, а его кодекс «вежливость-любой-ценой» удерживал его от отражения их наступлений. Наконец одинокий, изолированный человек впервые оказался в центре круга близких по духу, преданных и восхищенных друзей, лестью которых он любил наслаждаться.
То же самое было и с его обширной перепиской. Пол Кук рассказывал, что «часто указывал ему, что это может приносить только вред его литературной работе. Он же признавал этот факт и намеревался прекратить переписку с различными корреспондентами или, по крайней мере, сократить свои письма. Но случайное замечание в письме приводило в движение целый караван мыслей, и в результате выходила порядочная рукопись… Все, кто состоял с ним в переписке, как и я сам, наслаждались его письмами, но некоторые из нас стонали, видя, как этот человек расходует свою энергию, и он тратил ее слишком много на эти личные письма, которые, в конце концов, значили совсем немного, в то время как ему следовало бы работать над таким творческим сочинительством, которое обеспечило бы ему место, что он заслуживал в литературе».