В Хараре есть две гостиницы, они носят звучные имена «Золотой лев» и «Бельвю»; обе широко известны своей непригодностью для проживания европейцев. Все мои сомнения в плане выбора одной или другой разрешил при нашем повороте на главную улицу некий толстячок в черной ермолке: он перехватил узду моего мула и направил меня к «Золотому льву». За время нашего краткого пребывания в городе я прикипел к этому человеку. Оказалось, этот редкостный добряк – армянин по фамилии Бергебеджян; он словоохотливо говорил на странном французском, и я с большим удовольствием выслушивал все его суждения; думаю, из всех известных мне людей он остается наиболее терпимым, лишенным каких бы то ни было предрассудков и предубеждений расового, религиозного, нравственного или любого другого свойства; пятна принципиальности не замутняли его рассудок, представлявший собою обособленное прозрачное озеро спокойных сомнений: если время от времени его гладь и нарушали всплески каких-либо предписаний, они не оставляли ряби; размышления скользили по этой поверхности во все стороны, но не могли ее деформировать.
К сожалению, гостиница его не отличалась столь же превосходными качествами. Основную прибыль давал хозяину бар, где в невероятных количествах уходила бесцветная горючая жидкость, которую гнал его соотечественник и поставлял под самыми разными этикетками – «Very Olde Scotts Whiskey», «Fine Champayne» или «Hollands Gin» – в зависимости от вкусов клиентуры. Рядом с баром находилась крошечная столовая, где два-три человека из числа завсегдатаев (также хозяйских соотечественников) могли заказать жирные, неимоверно острые блюда. Номера для постояльцев располагались вокруг крошечного внутреннего дворика: там, среди кухонных отбросов, из последних сил выживали какие-то садовые растения. Само здание некогда служило городской резиденцией абиссинского чиновника. Приезжие заселялись сюда крайне редко – по словам владельца, хорошо, если один человек в три недели; однако сложилось так, что одновременно со мной там оказался еще и приехавший в командировку из Джибути француз, служащий Банка Индокитая. Мы с ним вместе отобедали: этот молодой человек проявлял чопорность и учтивость; от горячего ветра у него растрескались губы, он не мог улыбаться и оттого в ходе непринужденной беседы сохранял несколько угрожающий вид. Не кто иной, как этот новый знакомец, навел меня на неудачную мысль о возвращении в Европу через западное побережье Конго. Обслуживал нас хозяин гостиницы собственной персоной, делая невозможным отказ от неаппетитных блюд; после каждой трапезы нам приходилось немного помучиться.
В первый же день после обеда я прошелся по улицам и заметил, что значительная часть города пришла в упадок. Обращали на себя внимание современные постройки – Дом правительства, французский госпиталь, офисное здание фирмы Мохаммеда Али, а наряду с ними – собор миссии ордена капуцинов и старинная мечеть с двумя побеленными минаретами; остальное городское пространство занимало скопление лавчонок, редкие армянские, греческие и индийские магазины, пансионы с отдельными комнатами, обычно скрывающиеся в неказистых двориках, и многочисленные тедж-шалманы, они же распивочные, совмещенные с борделями, чей традиционный знак – красный крест над входной дверью – вызывал определенные недоразумения, когда в стране впервые развернула свою деятельность медицинская миссия Швеции.
Для Абиссинии вид этих зданий и этих людей был предельно чужд; в тот конкретный вечер различия подчеркивались тем обстоятельством, что все абиссинцы находились за закрытыми дверями – на приеме в Доме правительства, тогда как на улицах остались почти исключительно представители народности харари в традиционных тюрбанах. Женщины отличались необыкновенной красотой – такого я даже представить себе не мог. Уроженки Аддис-Абебы не могли похвастаться внешней привлекательностью: у них были пухлые, чопорные лица, забранные вверх неприглядной курчавой черной массой волосы, блестящие от растопленного масла, и гротескно раздутые от обилия нижних юбок фигуры. В Хараре женщины стройнее, с прямой осанкой, в их движениях сквозит грация народности сомали, но обезьяньи личики, черные как сажа, сменились у хараритянок утонченными золотисто-коричневыми чертами. Одежда их была изящна, не говоря уже об украшениях, которыми полностью пренебрегали сомалийки; волосы заплетены в бесчисленные тугие веревочки и покрыты яркими шелковыми платками; они носили длинные брючки, а грудь драпировали шелковыми шалями, которые пропускали под мышками, оставляя обнаженными плечи. Почти у всех сверкали золотые украшения. Бёртон тоже признавал красоту хараритянок, однако критиковал их голоса, резкие, по его мнению, и чрезвычайно неприятные. Ума не приложу, что навело его на такую мысль; в действительности, по сравнению с голосами арабских женщин, говор их звучал мягко и сладостно. (Ни один звук, исторгаемый представителями рода человеческого, не режет слух так, как пререкание двух арабок.) Как впоследствии сообщил мне армянин, за месячную мзду в четыре талера и кормежку можно заключить брачный союз с любой из этих чаровниц. Возможно, правда, что с иностранца родители потребуют больше. Эта сумма покрывает всю женскую работу по дому, так что в случае длительного пребывания в городе такие условия очень выгодны. Я объяснил, что дольше трех дней не задержусь. В таком случае, указал он, куда удобнее воспользоваться услугами замужних женщин. Ведь при оформлении союза с незамужней девушкой приходится улаживать некоторые предварительные формальности, требующие времени и денег.
За чертой города я прогулялся до лепрозория – небольшого скопления тукалов, находящегося в ведении священника-француза. В каждой хижине проживают четверо или пятеро больных; такие условия старый священник объяснил, как я считаю, совершенно жуткой фразой: «Поймите, мсье, из нескольких прокаженных как раз можно составить одного человека».
Я посетил собор и там познакомился с епископом Харарским: это был знаменитый монсеньор Жером, о котором я много слышал в Аддис-Абебе. В этой стране он живет сорок восемь лет, поначалу сталкивался с противодействием и терпел всяческие гонения, но в середине своего пути стал одним из самых влиятельных лиц при дворе. Он был наставником Тафари, и многие говорили, зачастую в резких выражениях, что именно он привил императору вкус к искусству политических интриг. В последнее время, когда сбылись амбиции его ученика, к советам епископа прислушиваются уже не столь истово. Да и то сказать: советы эти едва ли сохраняют свою ценность, поскольку епископ сейчас очень стар и ум его несколько утратил свою былую остроту в государственных делах.
Он взял за правило привечать каждого, кто приходит к нему в храм, но тогда я этого еще не знал и был поражен, когда он вдруг устремился мне навстречу. Высокий, изможденный, как святые на полотнах Эль Греко, с длинными седыми волосами и бородой, с огромными блуждающими глазами и нервной, почти экстатической улыбкой, он двигался, словно трусцой, взмахивая руками и постанывая. После того как мы вдвоем сделали круг по собору, он пригласил меня к себе для беседы. Как мог я уводил разговор от церковных расходов в сторону Артюра Рембо. Вначале беседа не клеилась, потому что епископу, слегка тугоухому, послышалось не «поэт», а «претр», и он упрямо твердил, что, по его сведениям, в Абиссинии никогда не служил никакой отец Рембо. Потом непонимание было устранено, и, прокрутив в уме это имя, епископ вспомнил, что на самом-то деле очень хорошо знал Рембо: молодой бородач с больной ногой; очень серьезный, жил замкнуто, все мысли – о своих торговых делах, отнюдь не образцовый католик, но скончался в ладах с Церковью – насколько помнил епископ, в Марселе. Жил с туземной женщиной в тесном, не сохранившемся до наших дней домишке на площади; детей у них не было; женщина, вполне возможно, еще жива, родилась она не в Хараре и после смерти Рембо вернулась в Тигре, к своим соплеменникам… очень, очень серьезный молодой человек, повторил епископ. Видимо, такой эпитет казался ему наиболее уместным: очень серьезный и печальный.
Беседа меня разочаровала. Отправляясь в Харар, я питал надежду обнаружить какие-нибудь новые сведения о Рембо, а если повезет, то и повстречаться с его сыном-полукровкой, который держит магазин на какой-то глухой улице. Единственная существенная подробность, которую сообщил мне епископ, заключалась в том, что Рембо, живший в Хараре, в окружении множества лучезарных женщин, взял себе спутницу жизни из неприглядного племени тигре, сделав грубый, извращенный выбор.
В тот день, около шести, господин Бергебеджян предложил пойти на абиссинский вечер в Доме правительства, где только что закончился обед и готовилась музыкальная программа. Сам он был там незаменимым гостем, так как пообещал принести с собой лампу Аладдина, без которой зал окажется в полной темноте. Мы отправились туда, как положено, и были тепло встречены самим временно исполняющим обязанности наместника. Муниципалитету выделили значительную сумму для организации коронационных торжеств, и это целевое назначение было резонно истолковано как проведение ряда банкетов. Длились они уже неделю и были распланированы еще на две недели вперед, до возвращения дедейматча из столицы. Как символ этого праздника, в углу зала установили подобие алтаря, на котором среди цветов красовалась большая фотография Тафари. Человек пятьдесят абиссинцев в белых шемахах, уже изрядно пьяные, кружком сидели на полу. У накрытого бархатной скатертью круглого стола нас ожидали зеленые стулья, какие можно увидеть в общественном парке. Исполняющий обязанности наместника сел за стол вместе с нами и разлил виски по вычурным стаканам. Среди гостей сновали рабы, предлагая бутылки немецкого пива. При свете нашей лампы началась развлекательная программа. Откуда ни возьмись появилось трио музыкантов с однострунными скрипками. Вокалисткой была абиссинская женщина внушительных габаритов. Исполняла она – резким голосом, шумно отдуваясь после каждой строчки – неимоверно длинную патриотическую балладу. С завидной регулярностью в ней звучало имя Хайле Селассие. Никто особенно не вслушивался, прямо как на музыкальных вечерах в Европе, но она с застывшим выражением доброжелательности бодро пела дальше, перекрывая гул разговоров. Когда среди публики застукали незваного гостя и с некоторыми нарушениями этикета выпроваживали за порог, вокалистка лишь обернулась и понаблюдала за процессом, не прекращая сладострастного пения. А под конец она получила немного пива и много шлепков по заду. Виски приберегали для нас и еще нескольких привилегированных гостей – их выделил сам хозяин, попросил у них стаканы и налил им из стоявшей на столе бутылки прямо в пиво.
Вторая песня оказалась куда длиннее первой; по традиции, популярной в европейских кабаре, в ней содержались указания на присутствующих в зале. Каждое имя встречалось одобрительными возгласами и неистовыми хлопками по спине. Хозяин вечера спрашивал, как нас зовут, и шепотом повторял на ухо певице наши имена, но если ей и удавалось их воспроизвести, то в искаженной до неузнаваемости форме. Через пару часов мистер Бергебеджян сказал, что должен вернуться в гостиницу – проверить, как готовится ужин. Это послужило сигналом к общему движению; трех или четырех сановников пригласили к столу, где появились фужеры, блюдо с «бисквитными пальчиками» и, наконец, бутылка шампанского. Мы выпили за здоровье друг друга, произнося, каждый на своем языке, краткие нечленораздельные тосты. Затем, после множества рукопожатий, вернулись в гостиницу, забыв на банкете лампу Аладдина.
После совершенно неудобоваримого ужина, который разделил с нами – с неулыбчивым клерком и мною – господин Бергебеджян, он разлил по стаканам подозрительный крепкий напиток с этикеткой «Кониак», а вскоре спросил, не желаем ли мы отправиться на следующий банкет. В городе играли свадьбу. На сей раз наша вылазка обставлялась с нешуточными предосторожностями. Прежде всего, господин Бергебеджян закрепил на поясе бандольер и надел кобуру; из кассового стола вытащил тяжелый автоматический пистолет, зарядил и убрал в кобуру; пошарив под барной стойкой, достал четыре-пять деревянных дубинок и раздал слугам; банковский клерк предъявил револьвер, я – свою трость с вкладной шпагой; господин Бергебеджян одобрительно покивал. Все это смахивало на подготовку Водяного Крыса к обороне поместья мистера Жабба[103]. Владелец гостиницы запер дверь, что потребовало манипуляций с бесчисленными засовами и замками. Наконец, в сопровождении тройки слуг, вооруженных дубинами и фонарем типа «летучая мышь», мы вышли. В Хараре сейчас поспокойнее, объяснил господин Бергебеджян, однако рисковать не стоит. Когда мы ступили на улицу, в нашу сторону сверкнула красными глазами гиена и потрусила прочь. Не знаю, почему гиенам приписывают способность смеяться: в городах они появляются ночью, пожирают отбросы и выполняют менее ценные работы по раскапыванию трупов на кладбищах; в Аддис-Абебе они шныряли вокруг гостиницы, а следующим вечером, когда я гостил у семейства Плаумен и ночевал в садовой палатке, небольшая стая гиен хрустела костями в считаных ярдах от моего спального места, но мне ни разу не приходилось слышать от них ничего хотя бы отдаленно похожего на смех.
На улицах было темно хоть глаз выколи: нигде ни одного светящегося окна – и ни одной живой души, если не считать гиен, собак и кошек, дерущихся за отбросы. Путь наш, лежавший по узкому проходу между высокими обветшалыми стенами, то отмерялся ступенями вверх, то сбегал круто вниз к пересохшей канаве. Первую остановку сделали у дома бакалейщика-грека. Постучали в ставни, за которыми тут же погас проблеск света. Господин Бергебеджян окликнул хозяина по имени, и после долгого скрежета засовов нас впустили. Бакалейщик предложил нам «кониак» и сигареты. Господин Бергебеджян объяснил, что мы просим его сопровождать нас на банкет. Грек отказался: якобы ему нужно было заняться бухгалтерской отчетностью. Тогда господин Бергебеджян взял у него в долг немного серебра (как я отметил, заем был тут же должным образом отмечен в счетах), и мы ушли. Опять пустые черные проулки. Внезапно из канавы взмыл отдыхавший там полицейский, который со зверским видом бросился к нам. В ответ господин Бергебеджян насмешливо помахал револьвером; последовала легкая пикировка, после чего полицейский решил составить нам компанию. Через пару минут мы обнаружили еще одного полицейского, который спал, завернувшись в одеяло, на прилавке заброшенного бакалейного ларька; мои спутники его растолкали и позвали с нами. В конце концов мы дошли до небольшого дворика, куда из-за освещенной двери выплывали звуки песни.
Вооруженные до зубов, мы, конечно, выглядели устрашающе, но самый большой переполох вызвало, скорее всего, появление двух полицейских. Так или иначе, с нашим приходом поднялась дикая паника. В доме была только одна дверь, через которую мы, собственно, и вошли; мимо нас устремился поток харарских девушек, которые толкались, спотыкались и скулили; некоторые ежились под своими покрывалами или пытались вскарабкаться по стремянке на тесный чердак. Господин Бергебеджян многократно заявлял о совершенно мирных целях нашего визита, но доверие восстановилось не сразу. Через некоторое время какой-то молодой человек принес нам стулья, и танцы возобновились.
В доме была единственная комната с коридором, загроможденным в одном конце мешками с кофе. Под стремянкой стояла большая печь из глины и щебня; на ней и рядом валялись два-три горшка и еще какая-то гончарная утварь. Напротив двери торчало круглое возвышение, накрытое ковром. У двери топтались немногочисленные гости-мужчины; на возвышении жались, сидя на корточках, девушки. Танцы исполнялись на ровном полу, под девичье пение и перестук ручных барабанов. Это была довольно милая сцена, освещенная единственной лампой-коптилкой; на стенах красовались раскрашенные плетеные блюда; в углу стояла жаровня с углями и ладаном; на возвышении ходила по кругу плетеная тарелка с лакомствами, передаваемая из одной девичьей руки с нанесенными хной узорами в другую.
Танец был простейший. Двое парней стояли напротив одной девушки, прячущейся под покрывалом, а парни прикрывали нижнюю часть лица шемахами. Танцующие шаркали по направлению друг к другу, потом шаркали обратно; после нескольких повторов этого движения они менялись местами, вращаясь на ходу, и повторяли ту же фигуру с противоположных сторон. Когда девушка оказалась поблизости от нас, господин Бергебеджян стянул с нее покрывало.
– Взгляните, – сказал он, – разве у нее не чудесные волосы?
Девушка сердито вырвала у него свой покров, и господин Бергебеджян принялся ее поддразнивать, дергая за шелковый краешек всякий раз, когда она проплывала мимо. Но, будучи человеком мягкосердечным, прекратил, как только понял, что наносит ей нешуточную обиду.
Мы находились в доме невесты; одновременно на другом конце города, в доме жениха, шли параллельные торжества. Туда мы тоже наведались – и застали в точности такую же картину, только более масштабную и богатую. Девушка определенно сделала выгодную партию. Эти торжества длятся по вечерам в течение недели перед венчанием; подруги и родня невесты собираются у нее, а друзья и родные жениха – у него. До реального дня бракосочетания они не общаются. По какой-то причине, которая так и осталась для меня тайной, эти сборища недавно были запрещены законом – оттого-то нам и оказали такой суровый прием. В доме жениха мы погостили около часа и вернулись в гостиницу. Полицейские увязались за нами и не уходили, пока им не подали по большому стакану приличного алкоголя. В ту ночь мне не спалось: подушки были жесткими, как доски, а за окнами без стекол и без ставен беспрестанно тявкали собаки и гиены, а время от времени еще и завывал рожок городского стражника.
Наутро банковский служащий съехал, и господин Бергебеджян повел меня на прогулку по городу. Из него получился замечательный экскурсовод. Мы заходили в магазинчики всех его друзей, пили восхитительный кофе и курили сигареты; похоже, с каждым из владельцев он проворачивал какие-то финансовые сделки: тут оставлял пару талеров, там получал примерно столько же. Зашли мы даже в суд, где слушалось дело о недвижимости: истец с ответчиком и все свидетели были закованы в кандалы; ответчик из племени галла доказывал свою правоту через переводчика. Он так распалился по поводу предъявленных ему обвинений, что переводчик за ним не поспевал и после многократных увещеваний дал ему закончить речь на родном языке. Позади здания суда в деревянной клетке томился лев; клетка была такой тесной, что зверю там было не повернуться, и распространяла такое зловоние, что во всем дворе было нечем дышать. Увидели мы и большой банкетный зал, который использовался для пиров с сырым мясом. Подросток-раб с палкой в руках муштровал мальчишек помладше. Команды были явно заимствованы из английского – не иначе как привезены каким-то старым воякой из КАР[104]. Заглянули мы и в тюрьму, которая своей грязью могла соперничать только с клеткой льва. Господин Бергебеджян, по натуре довольно робкий, не пожелал заходить внутрь, говоря, что там каждую неделю трое-четверо умирают от тифа; одна блоха от любого заключенного убьет нас обоих.
В тот вечер, моясь на ночь, я обнаружил, что весь покрыт укусами блох, и с некоторой опаской вспомнил эту информацию. Камеры располагались вокруг небольшого двора; к стене каждой камеры были прикованы цепями трое или четверо мужчин. Длины цепей хватало ровно на столько, чтобы заключенные могли выползать на воздух. Те, кого кормила родня, вообще не покидали территорию; остальным разрешалось зарабатывать себе на пропитание на дорогах. Судьба этих неприкаянных выглядела куда как предпочтительней. Большинство заключенных отбывали наказание за долги, порой за совершенно пустяковые суммы; им не светило выйти на волю до полного погашения долга или, что более вероятно, до смерти. В Хараре было не менее трех тюрем. Моего слугу однажды упекли за нарушение санитарно-гигиенических правил, и за его освобождение мне пришлось выложить пять долларов. Он резонно заметил: а откуда человек может знать, что в Хараре есть какие-либо санитарно-гигиенические правила? Его, как иностранца, считал он, просто замели ни за что.