— Шарону было семьдесят семь лет. И он был очень толст.
Она посмотрела Робу в глаза.
— Конечно. Это просто… совпадения.
— Ну да. Конечно.
Они находились в вестибюле отеля и чуть ли не спорили. Роб жалел, что дошло до этого. Кристина нравилась ему. Очень. Он меньше всего на свете хотел ее обидеть. Он предложил — очень рьяно — проводить ее до дому, всего около полукилометра, но она очень вежливо отказалась. Они посмотрели друг на друга. А потом коротко обнялись. Прежде чем уйти, Кристина сказала:
— Как вы и говорили, Роберт, это всего лишь совпадения. Но курды суеверны. Здесь, на Ближнем Востоке, в Пульса Динуру верят очень многие. У проклятия дурная репутация. Посмотрите в Google. И если они прибегли к нему, значит… значит, кто-то очень сильно желает смерти Францу Брайтнеру.
С этими словами она повернулась и пошла прочь.
Роб несколько минут провожал взглядом ее растворявшуюся в темноте фигуру. А потом опять вздрогнул. Из пустыни задул ветер, и ночь стала еще холоднее.
10
Форрестер раскинулся на диване в уютной гостиной дома, расположенного на краю Масуэлл-Хилл, северного пригорода Лондона. Он был на приеме у своего психотерапевта.
«Прямо как в романе, — подумал он. — Полицейский с неврозами. Коп, у которого поехала крыша».
Что же, он не против. Главное, психотерапия помогала.
— Как прошла неделя?
Психотерапевту, доктору Дженис Эдвардс, было хорошо за шестьдесят. Элегантная, даже шикарная женщина. Форрестеру нравилось, что она уже немолода. Это означало, что он мог рассказывать ей о сокровенном, достигать катарсиса, говорить, не отвлекаясь ни на какие эмоции. А ему важно было иметь возможность выговориться, пусть даже за час этого удовольствия приходилось платить пятьдесят фунтов. Иногда он говорил о своей работе, иногда о жене, иногда о чем-нибудь другом. Мрачном. Серьезном. И все же он так никогда и не доходил до самого главного — до дочери. Может, когда-нибудь сумеет.
— Ну, — повторила доктор Эдвардс откуда-то из-за спины Форрестера, — расскажите, как прошла неделя.
Форрестер уставился в окно невидящим взглядом, сложил руки на животе и начал рассказывать о событиях на Крэйвен-стрит. О смотрителе, о пытках, о чудовищности случившегося.
— У нас нет никаких следов. Все чисто. Они действовали в кожаных перчатках, и криминалисты не нашли ничего, что содержало бы ДНК. Ножевые ранения тоже ничего не дают. Самое обычное оружие. Мы не обнаружили ни единого отпечатка. — Он потер ладонью темя. Психотерапевт заинтересованно пробормотала что-то. Детектив продолжил рассказ. — Я очень обрадовался, когда узнал: в подвале, где они копали… ммм… там несколько лет назад нашли какие-то старые кости… Но и это нам ничего не дало. Думаю, простое совпадение. Я до сих пор не имею представления о том, что они искали. Не исключено, это всего лишь выходка, студенческая проказа, которая повернулась не так, как надо, и зашла слишком далеко. Или они накачались наркотиками… — Форрестер понимал, что его уводит в сторону, но не волновался по этому поводу. — И что же я имею? Старика с отрезанным языком в больнице и след, который никуда не ведет, и… В общем, такая была у меня неделя, паршивая неделя… И знаете, это, пожалуй…
Он не закончил фразу.
Во время психотерапевтических сеансов такое порой случалось. Начнешь говорить о важном, скажешь несколько слов, и вдруг иссяк. Но тут на Форрестера накатили печаль и гнев — вроде бы ниоткуда. Может быть, причиной тому была сгущавшаяся за окном темнота или тишина в комнате. Или мысль об изувеченном, униженном бедняге. Но теперь ему захотелось на самом деле поговорить кое о чем гораздо более глубоком, более страшном. О том, что его по-настоящему волновало. Время настало. Может быть, настало время поговорить о Саре.
Но тишина, стоявшая в комнате, так и осталась ненарушенной. Форрестер задумался о своей дочери. Закрыл глаза. Откинулся на диване. И вспоминал о Саре. О ее доверчивых голубых глазах. О ее журчащем смехе. О ее первых словах. Яблоко.