По некоторым вопросам догматики у меня возникали еще более глубокие сомнения. Учение о Троице заставило меня основательно поломать голову, потому что в ней наравне с Богом-Творцом стоят его Сын и Святой Дух. В придачу есть еще Дева Мария, своего рода богиня-мать, и целый пантеон низших богов в образах святых. Живи я в четвертом столетии, я в конце концов принял бы сторону арианцев. Говоря коротко, Арий, священник из Александрии, рассуждал о природе или сущности Бога так: Бог в своей сущности уникален, существует из самого себя, то есть независимо ни от чего другого. Он стоит вне времени. Сын его был им сотворен и, значит, находится внутри времени. Поэтому Сын принадлежит к другому порядку существования и не обладает той же неизменной сущностью. На соборе в Никее в 325 году арианство было объявлено ересью, но лично мне было бы лучше на стороне еретиков. Мне было бы вольней и еще с одним раннехристианским мыслителем – Пелагием, который был тоже объявлен еретиком, но позднее, в 431 году на соборе в Эфесе. Пелагий – родоначальник представления о свободе воли в христианском богословии конца IV – начала V века. Он доказывал, что человек наделен моральным чувством, способен не грешить: следовательно, у него есть свобода воли. Святой Августин взял верх в церковном споре, высказав точку зрения о том, что первородный грех – неотъемлемое свойство человеческой природы и без благодати Христа безгрешная жизнь невозможна.
Однако сначала я испытал короткий период истинной набожности. Сегодня мне самому трудно это понять, меня это удивляет. На какое-то время я даже стал служкой в церкви, за что Тиль осыпал меня насмешками – и я внезапно сообразил, что так можно докатиться и до унылого святоши. В душе я стремился к более радикальной форме христианства и через некоторое время примкнул к небольшой группе ровесников, которую у меня в семье прозвали «союзом святых». Мы мечтали об идеализированной общине ранних христиан, что было очевидной выдумкой. В качестве современного примера для подражания нас очень впечатлял иезуит патер Леппих, выступавший на улицах по всей Германии и имевший множество восторженных поклонников. Леппих с его радикальностью очень сильно притягивал подростков. Когда я присмотрелся к нему получше, демагогия Леппиха насторожила меня. А вскоре она стала казаться мне откровенно подозрительной, и тут-то и закончился мой личный этап религиозного радикализма. «Союз святых» увлекся идеями немецкого движения «Перелетных птиц» начала ХХ века[11] и организовывал походы в том же духе: для начала мы отправились в Охрид на границе Югославии, Греции и Албании. Во время этого путешествия мы шли пешком вдоль албанской границы. Албания меня восхищала. После войны под предводительством Энвера Ходжи в этой стране был выстроен бастион радикального коммунизма китайского толка, наперекор Советскому Союзу. Тогда, в пятидесятые, Албания была наглухо закрыта, получить визу было невозможно. Это была таинственная terra incognita. Позже я и в одиночку путешествовал вдоль ее границ, но до сих пор ни разу так и не посетил Албанию. Это одна из стран, где я страстно желал бы побывать, но, наверное, она так и останется неизведанной.
Далекое эхо Бога, чего-то трансцендентного ощущается во многих моих фильмах. Сами названия, как я вижу теперь, нередко содержат такого рода отсылки: «Каждый за себя, а Бог против всех»; «Агирре, гнев божий»; «Бог и обремененные»; «Проповедь Гюи»; «Вера и валюта» и «Колокола из глубины», фильм о вере и суеверии в России. Несколько лет назад, в 2017 году, у меня состоялась публичная беседа с куратором Полом Холденгребером, чье глубокое понимание культурных взаимосвязей я очень ценю, и называлась она очень характерно: «Экстаз и ужас в уме бога» (
11. Пещеры
Однако дорога к этим опытам трансцендентности была проложена еще раньше – в момент пробуждения моей души. И здесь я не побоюсь злоупотребить этим словом. По крайней мере, это был самый первый момент, когда я начал думать и чувствовать самостоятельно, независимо от семьи и школы. Мне было тогда двенадцать или только что исполнилось тринадцать, и мы уже переехали в Мюнхен. Я проходил мимо книжного, не вглядываясь в ассортимент, но вдруг увидел нечто заставившее меня остановиться, когда я уже почти прошел мимо. Я вернулся. Краем глаза я заметил в витрине книгу с нарисованной на обложке лошадью, и такого рисунка я еще никогда не видал. Это оказалась книга о пещерной живописи, а на обложке был знаменитый наскальный рисунок лошади из пещеры Ласко. Я наклонился, чтобы получше его рассмотреть, и прочитал, что в книге собраны живописные изображения эпохи палеолита, созданные примерно 17 тысяч лет назад. Я был потрясен до глубины души. Мне теперь позарез нужна была эта книга, но она была мне не по карману. Я сразу же стал зарабатывать деньги, собирая и подавая мячи на теннисной площадке. Каждую неделю я украдкой шел мимо книжного магазина, чтобы проверить, есть ли там еще эта книга. Меня ужасала сама мысль, что кто-нибудь может заметить ее и купить раньше меня. Я был очень встревожен. Наверное, я думал, что книга существует в единственном экземпляре. Через два месяца я собрал всю сумму, а книга была на месте. По спине побежали мурашки – так сильно было чувство, охватившее меня, когда я открыл ее, пролистал страницы и иллюстрации, – и это чувство так и осталось со мной. Много десятилетий спустя мне выпало счастье снимать фильм о пещере Шове. Она была обнаружена в 1994 году и сохранилась отлично – как в капсуле времени, словно рисунки в ней сделаны не 32 тысячи лет назад, а только вчера. Проект фильма породил серьезную конкуренцию – было много хороших, внушающих уважение кандидатов, прежде всего из Франции, и шансов, как я думал, у меня было немного – тем более что французы, когда речь идет об их
Ограничения при съемках были почти удушающими. Сотни тысяч туристов, ежегодно посещавших пещеру в Ласко, нанесли ей серьезный ущерб своим дыханием и испарениями тел, и теперь в Шове все нужно было сделать правильно. Ведь в Ласко грибок добрался до красок и прямо-таки пожирал наскальные изображения. Поэтому пещера Ласко была полностью закрыта для посещений, как и целый ряд других пещер, например испанская Альтамира. Примерно двадцать восемь тысяч лет назад пещера Шове была засыпана оползнем, практически запечатана, и атмосфера в ней с тех пор оставалась неизменной. Высокопрочную, тяжелую стальную дверь на входе следовало открывать как можно реже и держать запертой. Для съемок можно было лишь на короткое время открыть ее, чтобы войти, затем еще раз, когда мы окончательно покидали пещеру, и потом запереть. Нам разрешалось брать с собой только то, что мы могли нести на себе. Мы могли работать в пещере лишь вчетвером, считая меня, и только одну смену в день, по четыре часа, и к тому же на все съемки нам отвели меньше недели. Двигаться можно было лишь по металлическому настилу примерно шестьдесят сантиметров шириной, а наши осветительные приборы не должны были излучать тепло – все это были совершенно логичные меры. Снаружи никакой помощи быть не могло, потому что для этого пришлось бы снова открывать стальную дверь. Мы сами собрали очень маленькую камеру 3D, собственно, две параллельно подключенных камеры, не больше спичечных коробков. Тогда еще не было миниатюрного оборудования, а сохранять оцифрованные данные было весьма непросто. Я говорю об этом, потому что все это требовало команды с необыкновенными качествами, чтобы каждый при необходимости мог взять на себя работу другого. Со мной были оператор Петер Цайтлингер, его ассистент Эрик Зёлльнер, оба австрийцы, решительные, сильные и компетентные, и компьютерный гуру Каспар Каллас из Эстонии. Каспар сам снимал фильмы, разработал важнейшую часть программного обеспечения для «Аватара» Джеймса Кэмерона и вдобавок был блестящим оператором. Я выставлял свет с помощью плоской переносной панели и записывал звук, когда мы снимали разговоры с учеными. За несколько минут до входа в пещеру мы каждый раз методично проверяли весь свой инвентарь так же, как авиапилоты проходятся по своим чек-листам перед пассажирским рейсом. Но в один из съемочных дней при крутом спуске на нижний уровень пещеры сломался аккумулятор устройства для хранения данных. Напряжение у него было нестандартное, поэтому его никуда нельзя было подключить. Что делать? Чтобы выбраться на поверхность, пришлось бы открыть дверь. Мы потеряли бы драгоценный съемочный день уже через несколько минут после его начала. Тогда три члена команды разработали план: стоя на коленях на узком настиле, они разобрали аккумуляторный пояс. Из инструментов нам понадобились только тонкая отвертка и швейцарский армейский нож, а я, как ассистент во время хирургической операции, держал фонарик для этой троицы. Меньше чем за час они сами собрали аккумулятор, и мы смогли начать съемку. Я рассказываю об этом потому, что со мной в команде всегда работали технические специалисты высочайшего уровня, готовые без колебаний справляться с любыми трудностями, возникшими на пути. Сохранность пещеры и вправду требовала от нас большой осторожности. По возможности нужно было почти не дышать, а чихнув, можно было ненароком сдуть угольную пыль с рисунков, в которых используется черный цвет. В одном месте на песчаной почве виднелся след ребенка – собственно говоря, следа было два, потому что рядом с детским параллельно шел след волка. Дело в том, что в доисторические времена большим входом в пещеру пользовались не только люди, но и крупные животные, главным образом – особый вид теперь уже вымерших пещерных медведей, которые на зиму забирались сюда в берлогу. Мы не могли приблизиться к этим следам, но меня до сих пор занимает вопрос: шел ли волк следом за ребенком, или они шли рядом, как друзья, или же волк оставил свои следы спустя сотни или тысячи лет? В этих пещерных рисунках много непонятного – к примеру, здесь найдено изображение мамонта или шерстистого носорога, которое было дорисовано уже в гораздо более позднее время. Радиоуглеродный анализ изотопов угля, которым нанесены рисунки, позволил довольно точно определить, что они были начаты одним художником, а спустя больше пяти тысяч лет закончены другим: как если бы картину, начатую при первых египетских фараонах, закончил кто-нибудь уже в наши дни.
Меня всегда восхищало, как из глубины времен проступает коллективная память. Почему мы желаем кому-то «Будь здоров!», когда он или она чихает, но никогда так не говорим, если кто-нибудь кашляет? Вполне вероятно, что в этом слышен отзвук эпидемий чумы – одним из первых ее симптомов был самый заурядный чих. Почему во многих культурах кладбища обнесены оградой? Этот обычай, предположительно, пришел к нам из древних времен, когда люди стремились удержать злых духов умерших внутри обнесенного стеной пространства. Почему во многих культурах принято, чтобы муж переносил через порог своего дома молодую жену? Я думаю, это также отсылает нас к раннему периоду, когда мужчины крали женщин: вспомним похищение сабинянок в Древнем Риме. Да и великий финский эпос «Калевала», восходящий к древней устной традиции, описывает похожие обычаи. В пещере Шове увековечены такого рода воспоминания о прошлом, и два рисунка мне кажутся особенно примечательными. Там есть рисунок бегущего галопом бизона, на котором художник эпохи палеолита хотел передать быстрое движение. У этого бизона восемь ног. Тридцать тысяч лет спустя в средневековой исландской «Эдде» мы находим поэтическое описание коня одного из верховных богов, Одина, и этот конь по имени Слейпнир быстрее всех, потому что он о восьми ногах.
Кроме того, в пещере Шове есть нависающий кусок скалы, по форме похожий на гигантскую еловую шишку. Там находится единственное изображение человека в этой пещере, а именно – обнаженный низ женского тела, которое обнимает бедрами самец бизона. Тридцать тысяч лет спустя Пикассо создал графическую серию «Минотавр и женщина» (
12. Долина десяти тысяч ветряных мельниц
Я буквально споткнулся об ветряные мельницы на Крите. Это случилось во время моих первых вылазок, но уже точно не помню, когда именно. К концу школы мы с друзьями из «Союза святых» уже точно побывали на острове, но тогда только в центральной и западной части Крита, в Ретимноне и Ханье, и на южной стороне – в Хора-Сфакионе. А потом я побывал там еще раз – в поисках следов моего деда Рудольфа, – кажется, это было сразу после экзамена на аттестат зрелости. В Мюнхене у меня были друзья-греки родом с Крита, благодаря им я начал говорить по-новогречески. Тем летом я пристроился к каравану подержанных грузовиков, закупленных в Мюнхене, каждый из которых вез на своем горбу одну или две легковушки. Целью всего предприятия было перевезти их в Афины, а оттуда – на пароме на Крит, чтобы там продать. Я вложил в это кое-какие деньги и знал, что заработаю на этом деле достаточно, чтобы перебраться оттуда в Африку. Помню, как последним в колонне отправился из Мюнхена в сторону Зальцбурга, а машину передо мной вел пожилой критский крестьянин, никогда прежде не ездивший по такой прямой дороге. Он вилял по автобану зигзагами, будто по узкому серпантину на своем родном острове.
Когда мы в конце концов добрались до Крита, он пригласил меня в гости в свою деревню, Ано-Арханес. Мне отвели почти всегда пустовавшую «парадную залу», которую использовали только по официальным поводам – для свадеб и бдений над покойником. Спал я на полу. И когда раскрыли ставни, заметил, что на деревянном полу словно бы что-то кипит, как пузырьки в шампанском. При ярком встречном свете оказалось, что это блохи – их были целые полчища, но я переносил их набеги без всяких жалоб, чтобы не смутить хозяев. Деревня Ано-Арханес расположена у подножия самой высокой горы острова – Псилоритиса, античной Иды, вотчины отца богов Зевса, – и по ее отрогам я в обществе нескольких молодых людей ходил на охоту за дикими козами и куропатками. Недавно я обнаружил свою старую фотографию, на которой держу в руках ружье. На поясе у меня висит куропатка, голова повязана платком – от солнца. Я стою в профиль, вероятно, для того, чтобы продемонстрировать куропатку в объектив. Тогда я приобрел вид молодого атлета, но уже вскоре, в Африке, заболел и страшно исхудал. Есть и еще одна моя фотография на Крите – верхом на осле, которого я арендовал на несколько недель. Я окрестил его Гастоном – почему именно так, вспомнить не получается, сколько бы я ни старался, – но я помню, что тогда для меня это было очень значимое имя. Я пересек весь этот вытянутый в длину остров пешком – только не по побережью, а по горам его внутренней части. При этом я шагал вслед за ослом, который нес воду и немного съестных припасов. Я был совсем один и чувствовал себя самостоятельным и взрослым. Когда Гастон отдыхал, останавливался и я, а когда он после некоторых уговоров решал, что пора идти, я шел за ним. Забравшись далеко на восток острова, я оказался у гребня, за которым был отвесный скалистый обрыв. И вдруг я увидел внизу перед собой широкую долину со многими тысячами ветряных мельниц – все они вращались, и крылья их были обтянуты белыми холстами из парусины, словно передо мной лежал большой луг, полностью заросший ополоумевшими, кружащимися цветами вышедших из себя маргариток. Там не было ни деревни, ни домов – одни только ветряные мельницы. И я сел, словно громом пораженный. Я знал, так не бывает, этого просто не может быть. Меня охватил страх, что я сошел с ума, потому что видение и не думало развеиваться, как случайный мираж. Помню, подумал: «Это слишком рано. Вот когда я стану так же стар, как мой дед, может быть, я и спячу. А пока рановато». Я кое-как собрался с силами и вдруг услышал доносящиеся из долины тихие поскрипывания. Может быть, это все-таки реальность? Может быть, я еще не утратил власть над своими чувствами? В конце концов я спустился вниз, и при ближайшем рассмотрении это и впрямь оказались ветряные мельницы: они качали из-под земли воду для орошения равнины. А место это называлось «Долина десяти тысяч ветряных мельниц». Год назад мэр близлежащей деревни Лассити написал мне письмо, в котором спрашивал, не смогу ли я поддержать усилия местных жителей по восстановлению ветряных мельниц в первоначальном виде. Все мельницы с тех пор, как я снял там кино, были разобраны, их заменили электромоторами, которые и качают теперь воду.
Всего три года спустя я написал сценарий для «Признаков жизни». Главного героя, раненного в голову на Второй мировой немецкого солдата, вместе с двумя товарищами отправляют охранять форт, где они от скуки делают из пороха от гранат ракеты для фейерверка. Во время разведывательного похода по горам острова патруль натыкается именно на то место, откуда я впервые увидел мельницы. При виде мельниц солдат сходит с ума и начинает стрелять во все стороны. Сверху, из крепости, он атакует гавань и город фейерверками, объявляет войну друзьям и врагам и в конце концов самому восходящему солнцу. В финале его должны были одолеть несколько человек из его же команды. Основой для этой истории послужила новелла Ахима фон Арнима «Одержимый инвалид в форте Ратоно», но мой сюжет разворачивается в другом направлении. Если я верно помню, в начале повести Арнима старый майор, оставшийся без ноги, рассказывает свою историю у камина. Во время рассказа он впадает в такой раж, что даже не замечает, как загорелась его деревянная нога.
В моих фильмах есть целый ряд повторяющихся мотивов, которые почти всегда опираются на непосредственный жизненный опыт. Фильмы, как правило, не место для абстрактных выдумок. Например, много догадок высказывалось про пустую машину без водителя из фильма «И карлики начинали с малого» (1970), которая бессмысленно ездит по кругу. Мотив круга часто встречается и в других моих фильмах, а истоки этого конкретного образа восходят к тем временам, когда мне было лет семнадцать-восемнадцать. По ночам я тогда занимался точечной сваркой, за которую недурно платили: была доплата за ночную смену, – но днем мне приходилось высиживать уроки в школе, и в своей усталой дремоте я воспринимал все довольно смутно и расплывчато. Была еще надбавка за опасную работу, потому что вокруг меня всегда летали частицы раскаленного металла. Я работал в кожаном переднике, но среди ночи внимание порой ослабевало, и раскаленные металлические искры, а то и мелкие кусочки температурой больше тысячи градусов, скатившись с фартука, падали внутрь башмаков. Конечно, я тут же взвивался до потолка, но, пока рывком снимал ботинок, всякий раз уже успевал обжечься. В то время у меня на внутренних сторонах стоп постоянно были волдыри от ожогов. Работу с точечной сваркой я тогда прервал ради мюнхенского Октоберфеста, трудился там сторожем на парковке. На этом можно было по-настоящему хорошо заработать. За шестнадцать дней праздника эту территорию заполняют сотни тысяч посетителей, но в то время – это был 1959 или 1960 год – одна небольшая часть луга еще не была битком забита американскими горками, каруселями, тирами и пивными палатками: там оставалась заросшая травой площадка, которую освобождали под парковку. Работа на парковке была очень прибыльной, потому что пара моих друзей придумала способ дважды продавать парковочные талоны. Нам нужно было отчитываться корешками по сотне билетов, но мы нашли способ снова соединять их. Часть билетов всегда отрывали и подсовывали под дворники на лобовом стекле. Другую часть отдавали владельцу машины. Потом мы просто забалтывали водителей и забирали их часть билетов. А ночью вынимали из-под дворников корешки, как правило, изрядно скомканные, хорошенько разглаживали и вновь соединяли две части вместе. Потом мы продавали их еще раз и называли их «дубликатами», а иногда это получалось сделать и в третий раз – это уже были «трипликаты». В десять вечера в палатках прекращали разливать пиво, и в полночь территория обычно пустела. На эти два часа работа парковщика становилась действительно тяжкой. В те времена ездить пьяным за рулем считалось мелким проступком, не было даже ремней безопасности, да и светофоров было немного. И вот, начиная с десяти вечера, я имел дело исключительно с пьяными, с целыми сотнями пьяных, которые иногда набивались в машины битком – и все они были пьяны в дымину. Такие компании почти всегда были настроены по-боевому, это люди на взводе, и иметь с ними дело небезопасно. Случалось, отъезжающие машины просто на ходу отпихивали меня в сторону, когда я пытался уговорить пассажиров пересесть в такси. Тогда я был еще учеником классической гимназии, и для меня такая ответственность была попросту слишком велика. Полиция здесь никогда не появлялась, ей хватало дел с потасовками и допившимися до потери сознания. В тех случаях, когда водители были настолько пьяны, что каждый метр поездки означал бы смертельную опасность и для них самих, и для окружающих, я просил отдать мне ключ, но в основном это оказывалось делом безнадежным. Поэтому мне приходилось под каким-нибудь предлогом просить открыть окно, хватать ключ и быстро забирать себе. Некоторые пытались двинуть мне, когда я наклонялся к окну. Один человек укусил меня за руку. Другой выдрал клок волос. Лихих водителей мы вытаскивали из тачек и укладывали рядком на траве. После этого они обычно засыпали. И лишь далеко за полночь появлялись полицейские, которым я передавал ключи от машин. Пьяных отправляли в вытрезвитель. А до прихода полицейских я коротал время, садясь за руль той или иной машины. У меня тогда еще не было водительского удостоверения, поэтому я ездил только по кругу на пустых пространствах праздничного луга, а выезжать на улицы не решался. Однажды ночью в одной из машин я нашел резиновый трос с крючками. Я вывернул руль как можно сильнее и закрепил его этим тросом, машина стала возить меня по кругу, и рулить было уже не нужно. Потом мне пришла в голову мысль придавить педаль газа камнем, и сам я просто вышел наружу. С тех пор на парковке по ночам была как минимум одна пустая машина, бесконечно ездившая по кругу, а иногда даже две. Эта картина глубоко врезалась мне в память.
Из таких вот труднообъяснимых глубин снова и снова всплывают элементы моих историй. Вот как это описала однажды моя мать в одном интервью:
Непростое дело – цитировать собственную мать, и я не решаюсь во всем с ней согласиться. Полагаю, что с тех пор уже научился кое-что объяснять. Но к избыточной саморефлексии, к созерцанию собственного пупка по-прежнему испытываю неприязнь.
Я лучше умру, чем пойду к психоаналитику, – думаю, что это занятие лживо по самой своей сути. Если осветить всю комнату до последнего угла беспощадным светом, то жить в ней станет невозможно. Так же обстоит дело и с душой – если освещать все ее уголки, то места для жизни уже не останется. Я убежден, что психоанализ вместе со многими другими чудовищными ошибками своего времени сделал XX век ужасным. Да и весь XX век в целом я считаю ошибкой.
13. Конго
Время после окончания школы было важным и в другом смысле. На Крите я сел на корабль в Александрию. Денег было мало, и, чтобы пропутешествовать как можно дальше, я купил самый дешевый билет – место на открытой палубе. Но, как только в Александрии я сошел на землю Африки, меня тут же обвели вокруг пальца. Какой-то представитель власти в униформе потребовал заплатить причальный сбор в размере примерно 10 долларов и выдал взамен квитанцию. И сразу же после уплаты я сообразил, что больше никому из пассажиров этот сбор платить не пришлось. Египтянам уж точно, а несколько греков лишь посмеялись над обманщиком. С этого момента я стал глядеть в оба. Египет в моих воспоминаниях словно накрыт пеленой. Помню Каир, поездку по железной дороге вдоль Нила до Луксора и дальше – в Долину царей. Затем через Асуан я отправился в сторону Судана. К югу от Асуана через Нил нет переправ, там слишком быстрое течение, поэтому мне пришлось проехать от Шеллаля до города Вади-Хальфа на пыльном грузовике. Дальше были Хартум и Омдурман. Но любопытство увлекало меня все дальше, в Конго. Всего годом ранее, в 1960 году, эта страна провозгласила независимость и теперь погрузилась в хаос и войны между племенами. Не работало ни одно учреждение, правопорядок как таковой перестал существовать. К тому же шла борьба между правыми под предводительством Чомбе и Мобуту и социалистами – в их числе был Лумумба[13], который был вскоре убит. Я хотел там побывать, потому что задавался вопросом (хотя прямые сравнения тут не работают), как Германия после Первой мировой столь стремительно скатилась от цивилизации к варварству нацистов. В Конго причины деградации были другие, они были связаны с опустошительными последствиями колониализма, но я хотел понять, почему обрушились сами основы прежнего порядка. Как случилось, что в стране снова воцарился каннибализм? Кроме того, на востоке Конго возникли политические фигуры, взращенные отнюдь не западными политическими элитами, – Гизенга, Мулеле и Гбенье. Они представляли исконные африканские традиции, а европейский дух Африке был навязан.
Дальше вверх по течению Нила нет нормального сухопутного сообщения с Южным Суданом – река заболочена и постоянно разливается. Поэтому на маленьком почтовом самолете я полетел в Джубу. Оттуда было уже недалеко до границы с Конго. Я все еще хорошо помню рыжую землю и дома, в том числе довольно большие, крытые темным тростником. В Джубе я сразу же подхватил амебную дизентерию, махнул обратно, пробыв там всего один день, и в конце концов как-то добрался до Асуана в Египте, где забрался в сарайчик для садовых инструментов. Медицинской страховки у меня не было. Все быстро шло под откос. Помню, как натянул свитер и трясся от озноба, несмотря на жару. Багажа у меня почти не было, одна спортивная сумка. В лихорадочном бреду я видел, как уплываю далеко в море, и вдруг почувствовал, как что-то кусает меня за руку. Рыба? Может, акула? В ужасе я подскочил, и тут крыса, спрыгнув с локтя, пробежала прямо по моему лицу. Рядом копошилось еще несколько крыс. Выпрямив руку, я обнаружил, что в рукаве прогрызена большая дыра. Думаю, крыса собирала шерсть для своего гнезда. На щеке я обнаружил ранку от другого укуса. Щека раздулась, и даже недели спустя место укуса мокло и никак не заживало. Из меня выходила только кровавая пена, но я все же попытался навести порядок, тщательно разложив под собой газеты. В жизни мне часто случалось опускаться низко, иногда даже очень низко, но так худо мне не приходилось никогда. Я понял, что из этого сарая надо выбираться.