Книги

Каждый за себя, а Бог против всех. Мемуары

22
18
20
22
24
26
28
30

Итак, я поднимался по лестнице этого ресторана на верхний этаж. Наш стол был еще не готов, а у бара сидели две молодые женщины. Одна из них обернулась ко мне, это была Лена. Якобы я – чего я сам уже не помню – остановился как вкопанный на верхней ступени лестницы, меня словно молнией поразило. Таких красивых и умных глаз я не видел ни разу в жизни. В этот вечер я взял стул и втиснулся между ней и ее соседом по столу, и мы проговорили весь ужин друг с другом, словно больше вокруг не было ни души. Я узнал, что, когда ей было всего пятнадцать и она еще училась в школе в Сибири, она тайно переписывала от руки запрещенные тогда в СССР книги и давала их читать подругам, умеющим держать рот на замке. Так она переписала всего «Мастера и Маргариту» Булгакова, а также первую повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Это был незабываемый вечер. Я понял сразу, тотчас же: это женщина, с которой я хотел бы жить.

Однако на этот раз мне хотелось все сделать правильно. Я вернулся в Вену – там я все еще формально состоял в браке, но уже жил отдельно. Я привел свой дом в порядок и расстался со всем имуществом. Когда я вернулся в США, у меня с собой не было багажа, совсем ничего. Я собирался все начать заново. Я почти прошел через паспортный и таможенный контроль, но тут меня подозвал один из пограничных чиновников и поинтересовался, где мой багаж, не оставил ли я его на ленте транспортера. Это вызвало подозрения, ведь если бы у меня была бомба, я бы мог просто оставить ее кружиться на транспортере, а сам бы ушел. Я сказал, что у меня его нет. Чиновник ответил, что за двадцать два года службы еще не видел, чтобы путешественник прибыл с другого континента совсем без багажа, разве что с сумкой или дипломатом. Чисто по дурости, чтобы произвести на него впечатление, я сунул руку в карман куртки и показал ему зубную щетку. В наказание на ближайшие шесть с половиной часов меня отправили на допросы для выяснения возможных криминальных намерений. Я пробовал объяснить, что нашел себе жену и хотел быть только самим собой, без статуса, без собственности, без всего – даже без уверенности, примет ли она меня. В конце концов мне разрешили въезд.

Сначала у нас были только две тарелки, столовые приборы на двоих и два стакана, но мы приглашали друзей, которые являлись, зажав под мышкой свою посуду. Лена никогда не видела ни одного моего фильма, и поначалу я не хотел хвастаться перед ней своими деяниями – при нашей первой встрече я сказал ей, что работаю в кино и прежде был каскадером, а теперь перешел к постановке трюков. И еще, мол, я занят разными другими штуками в этой сфере. Долгое время, даже после того, как я больше рассказал ей о том, что делаю, Лена беспокоилась, снял ли я хоть один хороший фильм, ведь почти все, что она видела в США, было слабым и довольно жалким. Что, если и я стряпал столь же дурацкие поделки? После года сомнений она все же тайком посмотрела «Агирре», который как раз шел в одном кинотеатре. Она села с краю, прямо у выхода, чтобы при необходимости незаметно сбежать.

Мне просто посчастливилось найти женщину с родственной душой и общим взглядом на мир. У Тома Ладди не было тайного плана свести нас. Со статистической точки зрения наша встреча была совершенной аномалией. Лена пришла на ужин только потому, что у нее в общежитии в университете оставалась лишь банка тунца, а ей хотелось есть. То, что она вообще оказалась в США, было цепью случайностей. Она выросла в Свердловске (ныне Екатеринбург) в семье ученых, предки которых бежали на восток от сталинских репрессий. Ее отец – выдающийся русский геофизик, и она выросла в доме, где множество голодных студентов всегда садились с ними за стол, она воспитывалась в атмосфере идей, интереса к литературе и великим писателям.

Лена с ранних лет занималась гимнастикой, но для нее это была такая ежедневная мука, что она намеренно не стремилась проявить себя на соревнованиях, потому что в таком случае она могла попасть в школу олимпийского резерва. У нее всегда были блестящие отметки в школе, в шестнадцать лет ее приняли в университет в тогдашнем Ленинграде, который теперь переименовали в Санкт-Петербург. Поскольку она была из образованной семьи, ей пришлось год отработать в типографии, чтобы иметь возможность поступить по пролетарской сетке. Затем она изучала филологию и философию. Опять же благодаря многим случайностям ее пригласила к себе некая семья из Сан-Франциско, и вдруг она оказалась исключена из университета, потому что не сообщила, как полагалось, об этом коротком визите и не отпросилась с учебы. Ее приняли в Стэнфордский университет, а поскольку Стэнфорд не мог платить ей стипендию, ей предложили поработать за гонорар в проекте по истории идей, посвященном Армагеддону. Ей приходилось ездить между Стэнфордом, Беркли и Миллс колледжем в районе Залива. На выпуск с философского факультета отец подарил ей свой фотоаппарат, советскую копию «Лейки». В это время я ставил «Тангейзера» в Севильской опере, а Лена делала свои первые фотографии всего в нескольких улицах оттуда, на арене для боя быков. Вернувшись в Сан-Франциско, она сама проявила первые снимки из своих пленок в арендованной студии, где вывешенные для просушки фото обнаружил владелец галереи. Так сложилась ее первая выставка, а затем и первый фотоальбом «Тавромахия». С тех пор Лена опубликовала шесть фотокниг, а также занималась разными проектами, один из которых называется «Последний шепот» («Last Whisper»). Это своего рода оратория, созданная на основе вымерших языков, которые сохранились только в виде магнитофонных записей, а также из языков, которым грозит исчезновение, у них осталось в живых всего два-три носителя. Эти записи сопровождаются еще и медитативным видео. Премьера оратории прошла в Британском музее, а позже она прозвучала и во многих других прославленных местах: в Центре Кеннеди, в Смитсоновском музее и в парижском театре Шатле. Иногда между собой мы шутим, что со времен русских балетов Дягилева она стала первым человеком из России, который за эти сто лет выступил в Штатах с собственной программой и ухитрился собрать публику. На самом деле у Лены американское гражданство. Она въехала в США с действующим советским паспортом, но ее страны внезапно не стало, она развалилась. В то время Лена была почти что без гражданства. Если бы мы поженились сразу, она стала бы немкой, но она этого не хотела, и я тоже. Так что мы поженились через сорок восемь часов после того, как она получила американский паспорт.

Чего мы только ни пережили вместе, и мы старались никогда не расставаться дольше, чем на две недели. Только во время съемок в Антарктиде я уезжал туда один на целых шесть недель. Выяснилось, что для нас лучше по возможности не работать совместно. Лишь в исключительных случаях Лена делала фото со съемок моих фильмов, в том числе для «Плохого лейтенанта» и для «Белого бриллианта», сделанного в джунглях Гайаны. Мы вместе отправились на отдаленную реку Пакаас-Новос в Бразилии, на границе с Боливией, где в середине восьмидесятых самая большая группа индейцев, примерно шестьсот пятьдесят человек, прежде никогда не контактировавших с людьми, противостояла все усиливающемуся натиску золотоискателей и лесорубов. Индейцы никак не желали соприкасаться с современной цивилизацией и нападали на поселенцев, убивая их стрелами. Бразильский правительственный орган по делам индейцев, FUNAI, принял решение все же вступить в контакт с туземцами-кочевниками, рассудив, что лучше не оставлять в руках любителей наживы повод для неизбежной конфронтации. Первая, тщательно подготовленная встреча с индейцами уру-эу была заснята на 16-миллиметровую пленку. В 2000 году меня пригласили на совместный проект вместе с другими режиссерами со всего мира, в том числе с Вимом Вендерсом. Каждый из нас должен бы снять десятиминутный фильм о времени. Проект назывался «Ten Minutes Older», «На десять минут старше», но мне захотелось сделать фильм под названием «Ten Thousand Years Older», «На десять тысяч лет старше», в котором группа людей, до этого живших в изоляции, за несколько минут контакта одним рывком переносится из каменного века на десять тысяч лет вперед, в наше настоящее. Дополнительный трагизм этой встрече придавало то, что в течение года после первого контакта от ветрянки и гриппа вымерло 75 % всего племени – у индейцев не было иммунитета к этим болезням.

Подняться по Пакаас-Новос было делом трудным, потому что река почти непроходима даже для малых судов: путь преграждают многочисленные гигантские стволы поваленных деревьев. После долгой подготовки мы встретились с двумя пережившими контакт боевыми вождями Тари и Вапо вне их резервации. Теперь они использовали не только лук и стрелы – такие же двухметровые, как у индейцев племени амауака, снимавшихся в «Фицкарральдо», – но и дробовики, и потребовали от нас, чтобы мы принесли им ружье и дробь. Мы так и сделали и попросили у них в обмен несколько их стрел. Тари и Вапо показали нам, пройдясь топающей походкой, как они застрелили на крыше бразильского переселенца, и изобразили в ритуальной песне на пародийном псевдопортугальском, как сын убитого звал на помощь. Прежде чем покинуть нас после съемок, они порылись в наших вещах и захотели получить еще несколько полезных подарков. Это было можно устроить, но, когда они захотели получить наши гамаки, мне пришлось отказать им, потому что по земле текли широкие реки кочевых муравьев, а кроме того, индейцы и сами изготавливали превосходные гамаки. Из-за этого на несколько мгновений возникло напряжение. С наступлением ночи Лена стала беспокоиться, что под покровом темноты на нас могут напасть. Но зачем бы они стали это делать, если уже во время нашей встречи у них были лук, стрелы и ружье? Это было совсем нелогично. Среди ночи Лена разбудила меня, сидя в своем гамаке рядом с моим. Настороженно выпрямившись, она сказала: «Они идут». И в самом деле, в джунглях было слышно какое-то движение, трещали сучья, но это был, должно быть, тапир или какое-то другое крупное животное. «Если бы это были они, – ответил я, – мы бы их не услышали», – и опять заснул. В моих фильмах случались редкие моменты, в которые словно по милости божьей мне в руки падает нечто удивительное, когда таинственная, непостижимая красота и правда на мгновение являют себя, словно бы светясь внутренним светом. Потом, задним числом, я не могу объяснить, как это вышло. В числе таких моментов финал «Земли молчания и тьмы» (1971) – определенно самого глубокого моего фильма, в котором крестьянин, ослепший и оглохший, оставленный семьей, годами живет в хлеву с коровами, чтобы чувствовать животное тепло, и однажды встает со скамейки в парке и набредает на ветви осенней яблони. То, как слепоглухой человек водит рукой по веткам и после ощупывает ствол дерева, – это миг на грани невыразимого. Сходным образом и в эпизоде «На десять тысяч лет старше» Тари напряженно изучает большой тикающий будильник, который мы принесли с собой. Его лицо и часы – даже если бы я снял всего лишь один этот кадр, моя жизнь уже удалась бы.

Дела складывались наилучшим образом, когда я работал на съемках, а Лена параллельно занималась каким-нибудь фотопроектом. Когда я снимал «Колесо времени», мой фильм 2003 года с участием Далай-ламы, она работала бок о бок со мной над проектом своей книги «Пилигримы». Я часто таскаю ее фотокамеры, навьюченный как мул, а они довольно тяжелые, некоторые – для широкоформатных съемок. Когда мы вместе с пятью тысячами пилигримов обходили священную гору Кайлас на Тибете, на высоте почти пяти тысяч метров, у Лены началась горная болезнь. Наш як, взятый проводниками, чтобы нести груз, вдруг сбросил его и бешено умчался прочь, на свободу. Поэтому наши проводники оказались нагружены палаткой и продуктами почти до предела своих возможностей. И когда Лена, шедшая передо мной, стала путаться в шагах, я взял еще и ее рюкзак в дополнение к своему.

Работая над собственными проектами, мы побывали в столовых горах Тепуи, что на границе Венесуэлы и Бразилии, мы были в Мексике, были в Японии, когда я ставил оперу «Тюсингура», и там вместе со мной Лена познакомилась с Хироо Онодой, японским солдатом, который сдался только через двадцать девять лет после окончания Второй мировой. По многим признакам он пришел к выводу, что война еще идет, и только много позже узнал, что это были другие войны, которые вела Америка в Корее и Вьетнаме. Я только что написал о нем книгу, «Сумерки мира». Лена и я были вместе в пещере Шове во французском департаменте Ардеш на съемках фильма «Пещера забытых снов» 2010 года; на съемках игровых фильмов «Непобедимый», «Королева пустыни» и «Соль и пламя» мы побывали соответственно в Прибалтике, Марокко и на солончаке Уюни в Боливии. Для моего недавнего игрового фильма в Японии, «ООО “Семейный роман”», Лена снова делала фотографии для прессы, а работа над фильмом «Встреча с Горбачевым» стала для нас особым переживанием, потому что мы оба побывали в России. Кстати, мы не говорим друг с другом ни по-немецки, ни по-русски. Оказалось, что хорошо быть на одном уровне, который не совсем ее и не совсем мой. Мы очень внимательны к словам благодаря тому, что язык для нас обоих не родной.

26. В ожидании варваров

Мне предложили проект игрового фильма, основанного на романе «В ожидании варваров» Дж. М. Кутзее, и мы вместе с автором отправились на поиски подходящей локации в Центральную Азию, в Кашгар Синьцзян-Уйгурского автономного района Китая. Затем двинулись оттуда в горы, где близко сходятся границы Пакистана, Афганистана, Киргизии и Узбекистана. Еще мне хотелось поискать натуру на Гиндукуше и на Северном Памире. Там, в Таджикистане, я уже однажды сыграл в фантастическом фильме Петера Фляйшмана «Трудно быть богом» роль исступленного пророка, которого, впрочем, уже через двадцать минут после начала убивают копьем в спину. С Кутзее у меня очень быстро сложился контакт, но на этот фильм денег так и не нашлось. Жизнь в Кашгаре и положение уйгуров с тех пор сильно ухудшились, но тогда еще существовал еженедельный рынок, который посещали двести тысяч уйгуров со всех окрестностей. Там все было как и тысячу лет назад на Шелковом пути: бородатые мужчины, говорившие на языке, родственном турецкому, мусульмане в длинных одеяниях и в меховых шапках. Помню часть этого оживленного рынка, на которой примерно три тысячи мужчин продавали только петухов; у каждого под мышкой был петух. Помню затор на дороге, в котором застряло восемь сотен ослиных повозок, – здесь все перепуталось со всем, а ослы истошно вопили. Помню, как толпа вдруг расступилась, словно по чьему-то неслышному слову, и образовала длинный коридор, и по этому коридору ко мне стремительно мчался дивный конь, на котором сидел верхом шестилетний ребенок, босой и без седла. Конь встал передо мной на дыбы, словно он явился из древней былины, взмахнул копытами в воздухе; пятясь, развернулся и галопом умчался прочь. Проход снова закрыла толпа людей подобно тому, как смыкается расступившееся море. Конь тотчас же нашел покупателя.

Для фильма «Мой сын, мой сын, что ты наделал» я вернулся в Кашгар с Леной и исполнителем главной роли Майклом Шенноном, чтобы снять сцены сна. Во сне персонаж Майкла Шеннона в смятении обнаруживает, что оказался в загадочном прошлом в совершенно незнакомой стране. Он идет сквозь толпу на скотном рынке, и каждый человек, каждый без исключения, оборачивается ему вослед, словно он явился из какого-то небывалого места. Для этих съемок мы укрепили на груди Майкла большой деревянный щит, на котором торчали три штатива длиной в руку. На них была установлена камера, снимавшая его лицо. Когда он шел через толпу – и я знал, что так и будет, – каждый, мимо кого он проходил, все до единого, оборачивался ему вслед. Майкл согласился на эту импровизированную сцену в совершенно чужой стране, но только при условии, что я все время буду рядом с ним. Поскольку у нас ни на работу, ни на съемку не было разрешения, получить которое с учетом политической ситуации было бы невозможно, Майкл сказал, что пусть лучше его арестуют не одного, а вместе со мной. Это было законное желание.

Перед просторной базарной площадью были широкие входные ворота, у которых стояло много ханьских полицейских. Мы решились идти на них как есть, с замысловатым устройством на груди Майкла, и пройти сквозь их ряд. Этому я научился у Филиппа Пети, который прежде перебивался на улицах Нью-Йорка как канатоходец, жонглер и фокусник. Когда Всемирный торговый центр был почти достроен, он под брезентом пронес оборудование для натягивания стальных канатов на платформу крыши и как раз спускался по лестнице вместе с одним из своих помощников, потому что лифты еще не работали. Было три часа утра, и вдруг он издалека услышал, что снизу навстречу ему поднимается группа охранников. Было бы ошибкой вернуться назад на крышу: его бы непременно обнаружили, и он не смог бы объяснить своего присутствия. И тут он, недолго думая, поступил именно так, как следовало. Филипп пошел быстрее и начал кричать на своего помощника, какую скверную работу тот сделал, как безответственно, не по стандарту, и как он его засудит, потребует возмещения ущерба. Четверо охранников прижались к стене и пропустили Филиппа, который продолжал яростно ругаться. Правда, в Кашгаре я не кричал на Майкла, но мы двинулись прямо на полицейских, туда, где их стояло больше всего, а я возбужденно говорил на баварском с воображаемым персонажем в униформе, стоявшим по ту сторону линии оцепления. Я глядел этому придуманному человеку в глаза – ведь мало кто решается смотреть прямо в глаза – и спрашивал в воображаемую даль, не видел ли кто-нибудь моего друга Харти. В ответ на это полицейские сделали шаг в сторону, и мы смогли сделать нашу работу. Если бы мы попытались обойти их стороной, это вызвало бы подозрение. Но мы шли прямо по центру – и тут проявляется что-то вроде закона групповой психологии: каждый отдельный человек думает, что если что-то не так, кто-то другой примет меры, а в результате никто не делает ничего.

Я обязан Лене и тем, что решился заглянуть в свои дневники времен «Фицкарральдо». Это целый ворох записных книжек, а мой почерк, сам по себе нормального размера, в них постепенно становится все мельче, доходя до микроскопического. Разобрать в них что-то можно только с лупой, какими пользуются ювелиры. К тому же мне хотелось дистанцироваться от этого времени моей жизни. Однажды, пять или шесть лет спустя после событий, происходивших с 1979 по 1981 год, я открыл эти записки и переписал около тридцати страниц набело. Однако встретиться со всеми этими событиями вновь для меня было сущим кошмаром, и я был уверен, что больше никогда не притронусь к этим записям. Однако спустя два с лишним десятилетия Лена сказала мне, что было бы лучше заняться этими дневниками еще раз, они многого стоят, иначе потом, когда меня не станет, ими займется какой-нибудь кретин. Поколебавшись, я попытался еще раз погрузиться в то, что было мной тогда написано, и неожиданно это оказалось нетрудно. Все, что давило на меня, вся тяжесть как будто испарилась. Так сложилась моя книга «Завоевание бесполезного». Сходным образом многие годы спустя я занялся по настоянию Лены своими записями о встречах с Хироо Онодой. Так получилась книга «Сумерки мира», а то, что я записываю сейчас, тоже началось благодаря вмешательству Лены.

Необычную для себя работу, «Слухи о душе» («Hearsay of the Soul»), я сделал в 2014 году для музея Уитни. Это была иммерсивная инсталляция со множеством проекций работ Геркулеса Сегерса под музыку Эрнста Рейзегера, с которым я сотрудничал во многих моих недавних фильмах. Мне позвонила кураторша музея и попыталась сподвигнуть меня на участие в ближайшем биеннале, но я сразу же сказал «нет», у меня-де проблемы с современным искусством. «Почему?» – спросила она. Я бегло сослался на нелюбовь к арт-рынку и его манипуляциям, на то, что все это сводится почти исключительно к одним только химерическим концептам вместо материальных экспонатов, но так просто отделаться от этой кураторши не получилось. А что, разве я себя не считаю художником? На это я сказал, что не чувствую себя ни художником, ни артистом, эти понятия сегодня применимы к эстрадным певцам и циркачам. Если я не художник, то тогда кто же? Я сказал, что я солдат, и повесил трубку. Лена, которая была рядом, захотела узнать, о чем шла речь. Она сказала, что у меня определенно есть целый ряд проектов, которые еще не превратились ни в кино, ни в литературу, а находятся в некой промежуточной зоне. Она была права, и на следующий день я перезвонил в музей Уитни.

27. Несделанное

Эта промежуточная зона по-прежнему существует. В 1976 году я снимал фильм о чемпионате мира среди аукционистов «Заметки о новом языке» – он связан с моим восхищением пределами языка. Поэтому для меня так важны Гёльдерлин и Квирин Кульман, лирик эпохи барокко, – они разными путями приблизились к границам моего языка, немецкого. В «Строшеке», когда разбивается мечта главного героя об Америке, его автодом продают на аукционе. Актер в этой сцене – бывший чемпион мира среди аукционистов по продаже скота, которого я разыскал в Вайоминге и привлек к съемкам. Те, кто смотрел «Строшека», никогда не забудут сцену торгов, в которой язык уплотняется до каскада бешеной гонки, до распева. Я всегда подозревал, что неистовое говорение может оказаться последней поэзией или по крайней мере предельным языком капитализма. Мне всегда хотелось поставить на сцене «Гамлета», но все роли должны играть бывшие чемпионы мира среди аукционистов, продававших скот. Мне хотелось довести время представления до четырнадцати минут. Шекспировский текст и так хорошо известен публике, и перед спектаклем зрителям просто пришлось бы еще раз освежить его в памяти.

Году в 1992-м, когда я жил в Вене, ко мне обратились из Венской государственной оперы. Они интересовались, не желаю ли я поставить для них оперу. Я ответил, что предпочел бы написать оперу сам: бóльшая часть музыки у меня уже есть, а либретто я сочиню. К этому отнеслись с большим интересом. Я долго беседовал с главным драматургом Венской государственной оперы, которого без зазрения совести буду здесь называть просто Б. Моя идея была в том, чтобы написать оперу о Джезуальдо, при этом музыкальную основу должна была составить шестая книга его мадригалов. Карло Джезуальдо (1566–1613) был князем Венозы и, являясь весьма состоятельным человеком, мог писать музыку независимо от церкви или покровителей. Как композитор он по большей части вполне вписывается в контекст музыки того времени, позднего Ренессанса, но в шестой книге мадригалов он пишет музыку так, словно у него перегорели все предохранители. Звуки, подобные этим, можно будет снова услышать только спустя четыреста лет, на исходе XIX века. Не случайно Игорь Стравинский, находившийся под его сильным влиянием, дважды совершил паломничество к замку Джезуальдо недалеко от Неаполя. Он создал композитору музыкальный памятник, написав балет «Monumentum pro Gesualdo», премьера которого состоялась в 1960 году.

Сложно отыскать персонажа, жившего так же театрально, как Джезуальдо. Он был воплощенным князем тьмы. Джезуальдо женился на Марии д’Авалос, которая уже дважды побывала вдовой. Источники того времени намекают, что она до смерти истощила своих мужей чрезмерным напряжением на супружеском ложе. Вскоре после замужества с Джезуальдо Мария завела себе любовника, герцога Андрии Фабрицио Карафу, неаполитанского дворянина. Узнав об их связи, Джезуальдо притворился, что уехал на охоту, а ночью вернулся и застал обоих in flagranti[39]. Мария и Фабрицио Карафа были тут же убиты его помощниками, а Джезуальдо вошел в спальные покои, чтобы удостовериться, что они действительно мертвы. Затем он бежал из Неаполя в свой замок и собственноручно повалил все деревья вокруг, опасаясь нападения. До сих пор вокруг его замка, похожего на заколдованный, нет леса. Последние годы жизни Джезуальдо провел в покаянии, погрузившись в религиозное безумие, в окружении молодых людей, которые по ночам должны были хлестать его розгами. Умер он, как предполагают, от воспаления рубцов на спине. К этим фактам я добавил кое-что полностью выдуманное мной, о чем не сказал главному драматургу. В моем наброске либретто Джезуальдо убил своего сына двух с половиной лет: он не был уверен, от него ли тот был рожден или же от любовника Марии. Он велел посадить мальчика на качели, и слуги качали его. Ребенок был в восторге, но слугам пришлось качать и качать его два дня и две ночи, пока малыш не умер. К тому же Джезуальдо поставил справа и слева хоры, которые пели мадригалы его сочинения о красоте смерти. Качели я собирался закрепить сверху на рампе на очень длинных канатах, чтобы они могли взлетать высоко над головами зрителей.

Больше от Венской оперы я ничего не слышал, но полгода спустя мне стало известно, что в Государственной опере заказана новая постановка, «Джезуальдо», либретто к ней написал Б., а музыку – русско-немецкий композитор Альфред Шнитке. Мировая премьера оперы состоялась в 1995 году. Я не пошел туда, но слышал, что публику особенно впечатлила сцена в конце, где Джезуальдо качал своего сына, пока тот не умер, – качели улетали далеко в зрительный зал, прямо над головами зрителей. У меня всегда было чувство, что пусть лучше у меня воруют, чем не воруют.