«Дело» Каласа привлекло всеобщее внимание, когда через несколько месяцев после казни к нему обратился Вольтер. Он собирал деньги, писал письма от имени членов семьи Каласа с целью предоставить свидетельские показания из «первых рук», а затем опубликовал брошюру и книгу о процессе. Наиболее известным стал «Трактат о веротерпимости в связи со смертью Жана Каласа», где Вольтер впервые использовал выражение «право человека». Основной смысл его работы сводился к тому, что нетерпимость не может быть человеческим правом (однако содержательный аргумент в пользу свободы вероисповедания в качестве права человека он не предложил). Изначально Вольтер не выступал ни против пыток, ни против колесования. Философа возмутил религиозный фанатизм, в угоду которому, по его мнению, действовали полиция и судьи: «Как, следуя этому принципу [праву человека], один человек мог бы сказать другому: „Верь в то, во что я верю и во что ты не можешь веровать, – иначе ты умрешь“. Так говорят в Испании, в Португалии, в Гоа [странах, печально известных своей инквизицией]»[71].
Ил. 4. Пытка водой. На этой ксилогравюре (21,6×14,4 см) XVI века показан французский способ пытки водой. Она не совсем соответствует той, которую пришлось пережить Каласу, но довольно близка к ней, чтобы можно было составить общее представление
Поскольку с 1685 года кальвинистская вера во Франции была под запретом, очевидно, властям Тулузы не показалось чем-то неправдоподобным то, что Калас убил своего сына, воспротивившись его переходу в католичество. Вечером после ужина семья нашла Марка-Антуана повешенным на косяке двери, ведущей в заднюю комнату, – все указывало на самоубийство. Чтобы избежать скандала, они заявили, что обнаружили его на полу, – предположительно он стал жертвой убийства. По французским законам самоубийство строго каралось: совершивший его человек не мог быть похоронен в освященной земле и, будь он признан виновным в ходе слушания, его тело могли бы эксгумировать и протащить по городу, повесить за ноги, а потом выбросить на помойку.
Полиция ухватилась за противоречия в показаниях членов семьи и быстро арестовала отца, мать, брата, а заодно и служанку вместе с гостем семьи, предъявив им всем обвинение в убийстве. Местный суд приговорил отца, мать и брата к пыткам, чтобы добиться от них признания вины (так называемое «предварительное дознание»), однако в порядке обжалования парламент Тулузы отменил решение местного суда и отказал в применении пыток до судебного решения, а также признал виновным только отца в надежде, что он назовет сообщников во время пыток перед казнью. Неустанные труды Вольтера по реабилитации Каласа принесли пользу родственникам покойного, которые все еще не были оправданы. Сначала в 1763 и в 1764 годах Королевский совет объявил судебные вердикты несостоятельными, а затем в 1765 году по итогам голосования полностью оправдал всех участников дела и вернул семье конфискованное имущество.
Пока бушевали волнения по поводу дела Каласа, внимание Вольтера начало смещаться, и все чаще жестокой критике подвергалась сама система уголовного правосудия, особенно применяемые ею пытки и насилие. В своих первых сочинениях 1762–1763 годов, посвященных Каласу, Вольтер ни разу не использовал общий термин «пытка» (употребляя вместо него юридический эвфемизм «допрос»). Впервые он выступил против судебных пыток в 1766 году и впоследствии часто писал о деле Каласа и о пытках. Врожденное сострадание заставляет нас с отвращением относиться к жестокости судебных пыток, настаивал Вольтер, хотя раньше он об этом не говорил. «Пытки были отменены в других странах, и успешно; следовательно, вопрос решен». Взгляды Вольтера настолько изменились, что в 1769 году он добавил статью о пытках в свой «Философский словарь», который впервые увидел свет в 1764 году и уже успел попасть в папский «Индекс запрещенных книг». В этой статье Вольтер, привычно чередуя насмешки с резким осуждением, называет французские обычаи нецивилизованными; иностранцы судят о Франции по пьесам, романам, стихам и прекрасным актрисам, не подозревая, что нет нации более жестокой, чем французы. Цивилизованная нация, по мнению Вольтера, не может и дальше следовать «зверским старым обычаям». То, что раньше ему самому и другим казалось приемлемым, теперь вызывало сомнения[72].
Новый взгляд на пытки и гуманное наказание в рамках идеи прав человека в более общем смысле впервые оформился в 1760-х годах не только во Франции, но и в других странах Европы, и в американских колониях. Друг Вольтера прусский король Фридрих Великий упразднил судебные пытки еще в 1754 году. В следующие десятилетия его примеру последовали Швеция в 1772 году, а Австрия и Богемия в 1776 году. В 1780 году французская монархия запретила выбивать под пытками признательные показания до вынесения приговора, а в 1788 году она временно запретила использовать пытки перед казнью с целью добиться от осужденных имен сообщников. В 1783 году британское правительство положило конец многолюдным процессиям в Тайберн, место публичных казней, ставших излюбленным народным развлечением, и постановило использовать «падающее устройство», чтобы повешение происходило быстрее и гуманнее. В 1789 году французское революционное правительство осудило все формы судебных пыток, а в 1792 году начало применять гильотину, которая должна была унифицировать проведение смертной казни и сделать ее максимально безболезненной. К концу XVIII века общественное мнение сошлось на необходимости положить конец судебным пыткам и многим другим унизительным истязаниям осужденных. Как утверждал в 1787 году американский врач Бенджамин Раш, мы не должны забывать, что даже преступники «обладают душой и телом, состоящим из той же материи, что и души, и тела наших друзей и родственников. Они кость от костей их»[73].
Пытки и жестокость
Судебные пытки с целью получения признательных показаний использовали или вновь начали применять в большинстве европейских стран в XIII веке в результате возрождения римского права и в качестве наглядного примера наказания того, на что способна католическая инквизиция. В XVI–XVIII веках многие блестящие умы Европы посвятили себя систематизации и упорядочению применения судебных пыток с целью предотвратить злоупотребление ими со стороны особо рьяных судей-садистов. В XIII веке Великобритания, казалось бы, заменила судебные пытки судом присяжных, однако истязания по-прежнему оставались в ходу в XVI и XVII веках при расследовании дел о подстрекательстве к мятежу и колдовстве. Например, самые суровые шотландские магистраты применяли против ведьм разные способы пыток: кололи иглами, лишали сна, дробили кости ног «сапогом», прижигали каленым железом и так далее. Пытки для получения имен сообщников были разрешены законом колонии Массачусетс, но, очевидно, никогда не назначались[74].
Бесчеловечные формы наказания применялись по отношению к осужденным повсеместно в Европе и в обеих Америках. Несмотря на то что британский Билль о правах прямо запрещал наложение жестоких наказаний, в приговорах судей по-прежнему фигурировали порка, позорный стул, колодки, позорный столб, клеймение; преступников протаскивали к месту казни и четвертовали (расчленяли, привязав каждую конечность к лошади); женщин волокли по улицам, четвертовали и сжигали у столба. Что собой представляло «жестокое» наказание, очевидно, зависело от культурных ожиданий. Парламент запретил сжигать женщин на костре только в 1790 году. До этого парламентарии существенно увеличили число преступлений, караемых смертной казнью, – по некоторым оценкам, в XVIII веке оно выросло втрое. В 1752 году они еще больше ужесточили наказания за убийство, в назидание остальным. По закону тела всех убийц надлежало передавать хирургам для анатомических опытов, что в те времена считалось унизительным, однако у судей было право на свое усмотрение решать, оставить ли тело мужчины-убийцы висеть в цепях после казни или нет. Несмотря на растущее недовольство зрелищем болтающихся на виселице трупов, эта практика просуществовала вплоть до 1834 года[75].
Неудивительно, что в отношении наказаний колонии ориентировались на метрополии. Действительно, даже во второй половине XVIII века Высший суд Массачусетса в трети всех вынесенных приговоров требовал публичных унижений: от ношения специальных знаков до отрезания уха, клеймения и порки. Современник, живущий в Бостоне, описывал, как «женщин вытаскивали из огромной клетки, в которой их везли из тюрьмы, привязывали к столбу с оголенными спинами и наносили по тридцать-сорок ударов плетью под крики самих преступниц и рев толпы». Британский Билль о правах не защищал рабов, потому что они не считались людьми с законными правами. В Вирджинии и Северной Каролине было официально разрешено кастрировать рабов за тяжкие преступления, а в Мэриленде, в случае убийства хозяина или поджога, рабу отнимали правую руку и затем вешали, отрубали голову, а расчлененный труп выставляли на обозрение публики. Еще в 1740 году в Нью-Йорке рабов могли заживо сжечь на медленном огне, колесовать или заковать в цепи и оставить у всех на виду умирать от голода[76].
Бо́льшая часть приговоров, вынесенных французскими судами во второй половине XVIII века, включали в себя какую-либо из форм публичного телесного наказания – клеймение, порку или ношение железного ошейника, прикованного к шесту или позорному столбу (ил. 5). В том же году, когда был казнен Калас, парламент Парижа вынес апелляционные приговоры, признав виновными 235 мужчин и женщин, ранее осужденных судом Шале Парижа (судом низшей инстанции): 82 человек приговорили к высылке и клеймению, обычно сопровождавшимся поркой; 9 человек вдобавок к этому к пытке железным ошейником; 19 – к клеймению и лишению свободы; 20 – к заключению в Общем госпитале после клеймения и/или пытки железным ошейником; 12 – к повешению; 3 – к колесованию; и 1 – к сожжению на костре. Если прибавить сюда решения остальных парижских судов, то число публичных унижений и увечий выросло бы до 500 или 600, а число казней приблизилось бы к 18 – только за один год в одной юрисдикции[77].
Во Франции существовало пять различных способов смертной казни: аристократам отсекали голову; обычных преступников вешали; за преступления против монарха, известные как
Тем не менее начиная с 1760-х годов разного рода кампании привели к отмене разрешенных государством пыток и все большему смягчению наказаний (даже для рабов). Реформаторы приписывали свои достижения распространению просвещенческого гуманизма. В 1786 году английский реформатор Сэмюэль Ромилли, оглядываясь в прошлое, с уверенностью утверждал, что «в той мере, в которой люди размышляли и обдумывали эту важную тему, абсурдные и варварские представления о справедливости, господствовавшие веками, были развенчаны, а вместо них приняты человеческие и рациональные принципы». Непосредственным толчком к размышлениям на эту тему стало небольшое и хлесткое сочинение «О преступлениях и наказаниях», опубликованное в 1764 году двадцатипятилетним итальянским дворянином Чезаре Беккариа. Получивший одобрение энциклопедистов из круга Дидро, быстро переведенный на французский и английский, взахлеб прочитанный Вольтером в разгар дела Каласа, трактат Беккариа заставил по-новому взглянуть на систему уголовного правосудия каждой страны. Итальянский «выскочка» осудил не только применение пыток и суровость наказаний, но и – что было неслыханно по тем временам – выступил за отмену смертной казни. Против абсолютной власти правителей, религиозного догматизма и привилегий титулованной знати Беккариа выдвинул демократический стандарт справедливости: «наивысшее счастье для максимально большего числа людей». Впоследствии на него ссылались практически все реформаторы от Филадельфии до Москвы[79].
Ил. 5. Железный ошейник. Целью этого наказания было публичное унижение. На этой гравюре неизвестного художника изображен человек, осужденный за мошенничество и клевету в 1760 году. В сопроводительной подписи говорится, что он был закован в железный ошейник в течение трех дней, а затем его клеймили и сослали на галеры до конца жизни
Беккариа помог упрочить ценность нового языка чувств. Для него смертная казнь исключительно «бесполезна и потому, что дает людям пример жестокости». Критикуя «истязание <…> и бесполезную жестокость» в наказаниях, он высмеивает их как «орудие злобы и фанатизма». Более того, в объяснение своего интереса к данному вопросу Беккариа пишет: «Но если бы я, защищая права людей и необоримой истины, помог бы спасти от мучительной и ужасной смерти хоть одну несчастную жертву тирании или столь же пагубного невежества, то благословение и слезы радости лишь одного невинного служили бы мне утешением за людское презрение». После прочтения трактата Беккариа английский юрист Уильям Блэкстон сделал вывод, с тех пор ставший характерным для философии эпохи Просвещения: уголовное право, по утверждению Блэкстона, всегда должно «соответствовать велению истины и справедливости, чувствам человечества и неотъемлемым правам людей»[80].
Однако, как видно на примере Вольтера, образованная элита и даже многие ведущие реформаторы не сразу поняли взаимосвязь между зарождающимся языком прав, с одной стороны, и пытками, а также суровыми наказаниями, с другой. Вольтер осуждал ошибки правосудия в деле Каласа, тем не менее изначально он не имел ничего против того, что старика истязали или колесовали. Если жестокие судебные пытки вызывают у нас неприятие благодаря врожденному состраданию, как позднее писал Вольтер, тогда почему это не было очевидно до 1760-х годов, даже ему самому? Наверное, потому что до этого работе эмпатии что-то мешало[81].
Стоило писателям и юристам-реформаторам эпохи Просвещения начать критиковать пытки и жестокие наказания, как за пару десятилетий отношение к ним поменялось на полностью противоположное. Открытие сочувствия было частью этих изменений, но только частью. Все, что требовалось помимо эмпатии, – в данном случае, и для сопереживания осужденным – так это новое отношение к человеческому телу. Если раньше тело считалось священным только в рамках религиозного порядка, согласно которому отдельные тела могли быть искалечены или подвергнуты пыткам во имя всеобщего блага, то в секулярном порядке, основанном на автономии и неприкосновенности личности, тело стало священным само по себе. Это изменение имеет двоякий характер. Тела приобрели бо́льшую значимость, когда с течением XVIII века они стали более изолированными, обособленными и индивидуализированными, в то время как насилие над ними все чаще стало вызывать негативную реакцию.
Самодостаточная личность
Может показаться, что тела всегда по природе своей существовали отдельно друг от друга, по крайней мере после рождения. Тем не менее границы между ними стали прослеживаться более четко только после XIV века. Люди становились более автономными по мере того, как все сильнее чувствовали потребность в том, чтобы скрывать выделения своего тела. Порог стыда снизился, в то время как необходимость в самоконтроле выросла. Дефекация и мочеиспускание на публике вызывали все большее отвращение. Люди начали пользоваться носовыми платками, а не сморкаться в руку. Плеваться, есть из общей тарелки, спать в одной постели с незнакомцами стало чем-то гадким или по крайней мере неприятным. Бурные эмоциональные проявления или агрессивное поведение оказались социально неприемлемыми. Эти изменения в отношении к телу были внешними проявлениями происходящей трансформации. Все они свидетельствовали о пришествии самодостаточного индивида, границы которого в условиях социального взаимодействия необходимо уважать. Самообладание и автономия требовали усиления самодисциплины[82].
Изменения, произошедшие с музыкальными и театральными постановками, архитектурой жилых домов и портретной живописью, стали продолжением долгосрочных преобразований в установках людей. Более того, этот новый опыт оказался крайне важным для возникновения чувствительности как таковой. В последовавшие за 1750 годом десятилетия любители оперы стали слушать музыку молча, а не фланировать по залу ради встречи и беседы с друзьями. Тем самым музыка пробуждала в каждом человеке сильные эмоции. Вот как одна женщина вспоминает о своих впечатлениях от оперы Глюка «Альцеста», премьера которой состоялась в 1776 году в Париже: «Я с большим вниманием слушала это новое произведение… С первых тактов меня охватил сильнейший трепет, и внутри я ощутила неослабевающий религиозный порыв… сама того не сознавая, я упала на колени в своей ложе и так и простояла, сцепив руки в мольбе, до самого конца». Эмоциональная реакция этой женщины особенно поразительна, потому что она (письмо подписано именем Полин де Р***) проводит явную параллель с религиозным опытом. Основания всякой власти смещались от трансцендентных религиозных представлений к внутренним человеческим; но этот сдвиг мог произойти, только если переживался на личном и даже интимном уровне[83].