Книги

История зеркала. Две рукописи и два письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Всё утро, пока меня не прогнали в мастерскую, я стоял возле двери в комнату Марко. К нему не пускали, но даже через дверь слышалось его хриплое стонущее дыхание после того, как пустили кровь. Когда же дверь отворилась, и мимо пронесли окровавленную простыню, сам едва не лишился чувств. Но лечение не подействовало, сознание к Марко так и не вернулось, и к вечеру того дня он умер от удушья.

Болезнь его была настолько скоротечной, а смерть – внезапной, что невольно напомнила о смерти Дандоло, и как только я воскресил в памяти подробности, ужаснулся: за день до смерти Марко, как и Дандоло, страдал от жажды непереносимой. В мастерской он без конца зачерпывал воду и пил длинными мучительными глотками. Временами он давился и тяжело откашливался, а когда я спросил, что с ним, он сказал: тошнота подступает и горло сжимается, словно на него надевают обруч железный. Когда мы возвращались в жилище, он опирался на мою руку – такая находила слабость.

Последний с ним разговор я вёл об Ансельми, ибо в мастерской поползли слухи. Тот, кто их передавал, не ограничился тем, что случайно подслушал, а может, каждый, кто рассказывал на ухо соседу, считал должным вставить словечко-другое, и в конце слухи раздулись Бог знает в какую историю. То, что сказал мне Марко, казалось довольно невинным из того, до чего другие додумывались. Будь у Ансельми хоть половина, о чем шушукались по углам, я бы поостерегся иметь с ним дело. Так что можете представить, на какие небылицы походило, в истории той даже мне нашлось место: поговаривали, вроде, он нарочно поселил меня в свою комнату, чтобы дождаться подходящего случая и лишить ещё одну душу невинности, только на сей раз задумка его не удалась.

Случилось это не за один день, по меньшей мере, на разговоры ушла неделя. А поскольку я так и продолжал исподтишка присматривать за Ансельми в зеркало, всю ту неделю недоуменно наблюдал, как его отражение в зеркале меняется. Я-то поначалу оставался в неведении, как всё закружилось, только видел его сильно растерянным, видимо, какие-то отголоски до него доходили, а потом лицо его мрачнело с каждым разом больше и больше.

Но это полбеды, думаю, он бы мирился с тем, как про него заговорили, в конце концов, поведением в Париже он не давал сколь-нибудь значительного повода усомниться в своих наклонностях, а стало быть, и пересудам о прошлом рано или поздно пришел бы конец. Но пошли разговоры, что до прихода в Париж он не имел к стекольному делу отношения, и это был самый болезненный удар, который получило его самолюбие. Он-то считал, что помощь Пьетро вполне может сойти за работу в мастерской, за то время он выучился кое-чему, потом ещё про себя что-то додумал, а вся эта правда наполовину с выдумкой разбилась в одночасье. Но и это не всё. Его самого поставили под сомнение. Теперь в глазах тех, с кем он трудился, не считая Пьетро и Антонио – им-то было известно больше, он был чужаком, неизвестно откуда взявшимся, вроде и не их сословия. Расспросы Марко и слухи, за ними расползавшиеся, сделали своё дело, теперь итальянцы вообще не понимали, кто он такой, как пришел в мастерскую, и смотрели подозрительно, расположение к нему совсем утратилось.

Я понимаю их тревогу: возможно, в другом положении им это было безразлично, но тогда, в особенности после смерти Дандоло, они с большим недоверием относились ко всему, что выходило за пределы их твердой уверенности или отчетливого понимания. Любой казался им опасен, если не мог доказать свою надежность. Дошло до того, что кто-то потребовал от Антонио объяснений – дескать, как этот парень мог оказаться среди них, зачем его привели в Париж и почему скрывали правду.

Какой между ними шел разговор – точно не скажу, не знаю, но Ансельми, прознав про то, наверное, от Пьетро, впал в бешенство. Ни с кем он в разговоры не вступал, замкнулся совершенно, но я чувствовал силу его напряжения, как оно раскручивалось внутри него – немалым трудом он себя сдерживал. Разговоры и подозрения послужили ему напоминанием о прошлой жизни, и все его переживания от перенесенных несчастий поднимались теперь из глубины, где он хранил их тщательно. Я и его понимал не меньше, ибо сам временами переживал подобное, но разница между нами снова показалась явной: был он не из тех, кто, переждав бурю, с обретенной надеждой стремится продолжить свой путь. В том, что случилось, он увидел обиду для себя, и мучила она его безостановочно, а рассуждать, подобно мне – намеренно нанесена или дело случая – было не в его натуре. И потому напряжение его не иссякало, не мог он от него избавиться, и жаждало оно не простого выхода, но наказания для обидчика. Никогда он с таким не смирится, – понял я, когда, наконец, слухи и до меня дошли, – такого никому не простит.

Он решил сначала, что виной тому Пьетро. Собственно, я и узнал-то, когда Пьетро пришел ко мне в жилище и угрюмо, хотя и беззлобно спросил, передал ли я кому, что он рассказывал. Я выслушал его и ответил отрицательно, и ведь это было правдой! Пьетро смотрел недоверчиво, но что ещё я мог добавить… Ничего им не оставалось, как верить мне на слово, и меня оставили в покое, больше не расспрашивали. А сказал ли потом кто Ансельми, что источником послужил злополучный разговор с Марко или вопроса от Марко ему и так хватило, чтобы перенести на него всю обиду безоговорочно, думаю, уже не столь важно…

*****14

Когда вспоминаю о Марко, неизменно просыпается моя вина: мучительно сознавать, что я оказался той силой, втянувшей Марко в эту историю. Сейчас почти уверился: будь я с самого первого разговора осмотрительней, ничего бы с ним не случилось, и невредимым он оставался бы в мастерской. А заводить беседу о порядках Венеции вообще-то не стоило, с неё шаг за шагом мы двигались к его гибели. Но когда так думаю, бесплотный голос вторит моим мыслям, что силы неведомые ведут нас в земном пути, где мы лишь гости, хотя и считаем себя хозяевами.

В последний наш разговор я сказал, что бесполезным будет так говорить с Ансельми, раз многое открылось, и слишком он обозлен, как справиться с этим – непонятно. Он же ответил, что позапрошлым вечером Ансельми приходил к нему.

– Упрекал тебя?

– Упрекал? – Марко рассеянно смотрел мутными глазами. – Да, пожалуй, что нет.

– Тогда зачем явился?

– Я сам не понял… Все эти дни он какой-то странный.

– Он зол на твой вопрос, Марко, потому странный, – сердито проговорил я.

– Я столкнулся с ним, когда к себе заходил, он как-то на моём пороге оказался и замялся сразу. А потом говорит, не одолжу ли ему свечу, его запас кончился, а идти в лавку поздно.

– У тебя одолжил? Других не хватало?

– Я тоже подумал, что это предлог. Маялся он, а потом ушел. Поговорить о чем-то хотел – я так чувствовал.

– Но ничего не спрашивал?

Марко задумался.