Книги

История села Мотовилово. Тетрадь 9 (1926 г.)

22
18
20
22
24
26
28
30

И Ершов продолжал:

– Ну, так вот, как было уже мной сказано, что я до обеда по лавкам шлялся, а к обеду жрать захотелось, в брюхе кишка кишке стала бить по башке. Я и надумал в трактир заглянуть. Сел за стол, ожидаю. Подкатилась ко мне официантка, такая молодая и красивая, просто кровь с молоком. Я было к ней потянулся, а перед зенками опять же реклама, так и лезет в глаза: «Официанток не целовать – много посуды бьётся». Вот, думаю, так загвоздка, клин мне в голову! Ну, конечно, я пообедал, подкрепил свои силы, та же официантка подала мне щей со свининой – ложка стоймя стоит, и картошки жареной с компотом. После обеда я подался на Сальникову улицу, там, как мне помнилось, бакалейная лавка должна быть с дешёвым товаром. Я да в неё. Захожу, гляжу, в лавке покупателей – ни души, а на прилавке от нечего делать двое в «очко» сражаются: один – постарше, другой – совсем молодой. Видимо, пожилой-то сам купец, хозяин лавки, отец с сыном, одним словом. Прочитав вывеску на стене, которая гласила: «Дорого не продаём – почти так даём», я спрашиваю: «Хозяин, у тебя в продаже тарашка есть?» «Есть!» – громогласно ответил он мне и временно отложил карты в сторону. «А сколько тебе её надо-то?» – спросил он меня. «Да так, фунтов пять. Так мне дома-то наказали. – Я помалу не продаю, хошь, так бери всю бочку, – полушутейно, как мне показалось, заявил он мне. – Да у меня на всю-то бочку деньжонок не хватит, всего одна трёшница, – чистосердечно признался я ему. – Ну, тогда вот что, давай для первоначалу сыграем в карты, ты в счёт своей трёшницы, а я – в счёт моей тарашки. Вон, видишь, в углу полная, только что початая бочка с тарашкой стоит. Я метнул глазами-то, вижу, в углу в бочке набита почти до самых краёв крупная тарашка. Видать, с икрой, помнилось мне. Хозяин лавки в своём торговом деле, видимо, такой хлюст, ухарь и шельма, наподобие нашего Васьки Панюнинова. Недаром над его головой я прочитал опять-таки рекламную вывеску «Покупатель – серебро, а продавец – золото».

Он и говорит мне: «Я на деньги тарашку не продаю, а только кто у меня её выиграет, тогда отдаю – пожалыста». Я, было, от этих его слов опешил и хотел, было, задом отворять дверь, опасаясь какого-то подвоха. А он, видимо, только весельчак, шутник и забавник, ну, и я не через коленку плетён. Он ухватил меня за рукав и не отпускает, усмехаясь, настаивает – давай да давай играть под тарашку. Я долго не соглашался, боясь подвоху, меня грызла мысль, а ну-ка да я просажу всю трёшницу, тогда домой без рыбы и без денег лучше мне не возвращаться. А потом всё же соблазнился и думаю: а, была-не была, трус в карты не играет. Да и кого не соблазнит и не раззадорит такая тарашка, особенно с икрой, а запах-то от неё так и лезет в нос, как ни говори, глазам заманчиво и зубам соблазнительно. Хозяин так и соблазнил меня в «очко» с ним сразиться. Бочку с тарашкой весом в 160 фунт он оценил в шесть рублей, а у меня, значит, денег – трёшница. Ну, мы и начали. Ради привилегии банковать он стал первым, а за то, что я без спору разрешил ему банковать первым, он из своего ухарства со стоимости своей тарашки сбавил рубль, оценив бочку уже только в 5 целковых. Положив условно в «банк» пару рублей, он раздал карты. Я осторожненько подколупнул краешек карты, гляжу, туз бубновый, ну, думаю, первый блин и не комом. «На сколь идёшь?» – спросил он меня. «Для первости – на целковый», – отвечаю я ему. Он подал мне вторую карту, я дрожащими пальцами «выжимаю», гляжу, черви ж пятятся, смотрю, не десятка ли – так и есть. «Очко» – потрясённый радостью, кричу я. «Ну, что ж, ничего против не имею», – хладнокровно и степенно изрёк хозяин и снова раздал по карте мне и себе. Гляжу, на этот раз у меня валет. Глубоко вздохнув, говорю: «В этот раз на полтинник». «Жму» карты, а сам одним глазком за банковщиком наблюдаю, как бы подвоха какого не было. Хвать нет, всё идёт честно, благородно. И вот, братцы, я словно под счастливой звездой родился, мне чертовски повезло как утопленнику на мели. И что мы с ним не играли – редко коли у него перевес в очках был. У меня 19, у него казна, у меня 20, у него «перебор». Потом взялся банковать я: у него 19, у меня 20, у него 20, у меня «очко», и так всю дорогу. Одним словом, я под его всю бочку тарашки «подъехал». Когда мы игру кончили, хозяин наивно проговорил: «Ну, что ж, я признаюсь – проиграл, тебе всё время вон как везло», – с нескрываемой обидой заключил он, но вижу, что со мной поступить хочет по-честному, сохраняя своё доброе купеческое имя. «Забирай свою тарашку и уматывай отсюда», – взволнованно проговорил он мне. Я говорю ему: «Погоди, я на подворье за лошадью сбегаю, на телеге подъеду и тарашку погружу. Тут недалеко, подворье наше у Курочкина Ивана Сергеевича, ты его знаешь, тут совсем рядом, я доскочу и подъеду».

А купец «на дыбы». Нет, говорит, забирай скорее свою рыбу-выигрыш, я лавку сейчас закрываю на обед, глядя на ручные золотые часы, время-то уже час. Его, видимо, с досады всего врозь раздирало от проигрыша. Я и говорю ему: «Тогда я сейчас выкачу бочку-то с тарашкой на улицу, на тротуар, а потом подъеду, увезу». А он: «Вишь ты, какой ухач нашёлся. Бочку выкатить хочет, я рыбу тебе проиграл, а в счёт бочки – тары – уговору не было». «За кадушку-то я тебе деньги уплачу», – предложил я. А он в пузырь: я, грит, тару не продаю, она мне самому позарез нужна. Сунулся, мешка-то нет. «Так куда же мне тарашку-то девать?» – озабоченно говорю я ему. «А куда хочешь, это не моё дело». И так напористо грудью нажимает на меня, что мне невольно вздумалось: вот так тебе фунт изюму, с выигрышем, а в просаке! А он на меня вполне сурьёзно: «Ты скорее думай, а то нам с тобой тут некогда валандаться-то – обед проходит. Забирай и убирайся!» – строго прикрикнул он на меня, подталкивая меня к двери. Я, конечно, осмелев, упираюсь, ведь всё же жалко расставаться со своей выигранной тарашкой. «А тарашку-то!» – испуганно промямлил я дрожащим голосом. «Яшк! – приказно скомандовал он сыну, – давай выпростаем бочку – пусть собирает». И они, моментально подскочив к бочке, подхватили её руками, одним махом приподняли её над моей головой и выбухнули всю тарашку на меня, со всем рассолом, окатив меня с головы до ног.

Заслышав эти слова, игроки во всех трёх кружках так расхохотались, что впору на некоторых хоть обруча набивай, чтоб не рассыпались. Фёдор хихикал, Митька хаханил, Смирнов гоготал, а с полдюжины молодых парней, надрываясь от смеха, поджав животы, катались по лужку.

– Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Го-го-го-го!!!

А Ершов продолжал:

– От рассолу я чуть не захлебнулся, отплёвываюсь и пригоршнями чешую с себя согребаю, а они, купцы-то, зубоскаля, хохочут надо мной, измываются. Я гляжу, дело приняло неприятный оборот – к двери, к двери и шумырк на волю. Выскочил на улицу-то и бежку! Бегу, а с меня рассол течёт и рыбья чешуя сыплется, и разит от меня, как из нужника. Перевёл дух, оглянулся, а они с крыльца, поджав животы, мне взапятки-то хохочут: «Ха-ха-ха!» А мне было не до смеху. Про себя думаю, как бы народ не насмешить – позору не оберёшься. Подумав, как бы погони не было, я прибавил пару, побежал ещё пуще. Шла по тротуару какая-то барыня в шляпе и вроде кулём в руке, завидя меня, опасливо посторонилась, слышу – молитву шепчет. А с меня чешуя летит, на ветру развевается, как мартовский снег с неба. Бегу и думаю, как бы на мельтона не напороться, заметит – в каталажку за наведение беспорядка на улице города запичужит, а там разбирайся, кто прав, кто виноват. Ведь полицейские – народ неумолимый, за пустяки сграбастают, запичужут в какую-нибудь «гпву», а там оправдывайся, доказывай свою правоту, ясно, что не докажешь – виновным так и останешься. А я от кого-то понаслышился, что в этом самом «гпву» или «гплу» двери-то навешены не, как обычно, наружу, а внутро, так что скоро-то оттуда не выкарабкаешься. Подбегая к подворью, я сбавил бег, малость отдышался, очухался, стал остатки чешуи с одёжи счищать, прихорашиваться. Сунулся в карманы, а там две таращины оказались, видимо, случайно скользнув, туда угодили, когда меня обливали. Эти две таращины мы впоследствии дома с бабой съели, хорошая была, с икрой – ели и хвалили. Тогда я незаметным образом зашёл во двор подворья, втихомолку запрёг своего Голиафа и тиляля к дому. С досады задаю ему без меры кнута, он встрепенулся и вскачь, по каменной городской дороге моя телега затарахтела, забрянчела словно гром во время грозы. Я со зла и досады коню ещё кнута ввалил, он – аллюр и галопом. Телега загремела ещё пуще. Гляжу, а жители из окошек рожи повыставили, глаза на меня удивлённо устробучив, повытраскивали, видимо, они меня за Илью-пророка приняли, хотя в это время на небе ни одного облачка не было. На рысях выехал я из города на простор-то, гляжу на выходе Прогонной улицы какой-то парень мне машет рукой и кричит: «Дядюнька! Постой-ка!». А я мысленно думаю про себя: «Хрен тебе в правый глаз, чтоб левый не моргал! Знаем, зачем ты меня останавливаешь, наверное, насчёт штрафа хлопочешь». Я хлысь коня. Подъехал к Михалёву долу, стал в него спускаться, сбавляя резвый ход Голиафа, я ему «тпру! тпру!», а мой конь и так прыть свою поубавил. Оглянулся я назад, а заднее левое колесо с оси спало и, обогнав телегу, покатилось в низ дола, наподобие фортуны – колеса с крылышками. Ось телеги концом уткнулась в землю – дорогу царапает, лошадиному бегу препятствует, и получилось – полезный тормоз. Тут-то я и догадался, о чём мне парень кричал, наверное, хотел мне потерянную чекушку отдать, а мне помлилось, что он с вызмыслом подвоха. Преспокойненько я, съехав в низ оврага, колесо водворил на своё место, а вместо чекушки временно кнутовище воткнул. А доехамши до лесу я там топором настоящую чекушку изготовил и всунул её в ось, вынув кнутовище. Вот так и закончилась моя поездка в город за рыбой, и с тех пор отбило у меня охоту браться за карты.

Выслушав Николаев рассказ о тарашке, Смирнов кивком головы, показав на лошадь, которая, вздрагивая кожей, сгоняла с себя с растёртой холки надоедливую мошкару, как бы между прочим спросил Ершова:

– Николай Сергеич, это вон случайно не твоя лошадь, спутанная, на лужайке пасётся?

– Ну, хоть к слову сказать, и моя, мой Голиаф. А в чём дело-то?

– Ну, раз твоя, то купи у меня телячью шкурку, она у меня третий год на чердаке без пользы валяется.

– А на кой хрен она мне спонадобилась твоя-то шкурка? – не предвидя насмешки спросил Ершов.

– Как на кой хрен? Видишь, у твоей-то лошади вся спина прохудилась, вот, наложи заплату и зашьёшь её, а то мухи всю холку разъели, инда глядеть страшно!

Заслышав эту находчиво уместную Смирновскую шутку, все игроки дружно гахнули и – ха-ха-ха! – весело рассмеялись. А Ершов, не замедлив, дал Смирнову укоризненную отповедь:

– Эх ты, просмеяльщик, и не надоело тебе в чужой заднице ковыряться, не пора ли заглянуть в свою? У самого-то в дому лошади не бывало, а ищо над людями надсмехаешься. Сам-то вековечный безлошадник! – бросил в лицо Смирнову он.

А между прочим Николай Фёдорович Смирнов вовсе не безлошадник. В одно время он, решив обзавестись конём, купил в Арзамасе на базаре по дешёвке жеребёнка и начал обучать его езде под седлом. Во время очередной дрессировки во дворе взбудораженный муштровкой глупый жеребёнок непреднамеренно копытом наступил хозяину на ногу. Не стерпев и не сдержавшись, Николай с досады остервенело ударил жеребёнка казацкой плёткой, тот как бы «сдачи» лягнув – «угостил» хозяина задней ногой в живот. От удара Николай отлетел к забору. Покорчившись от боли, он вскочил, яростно вбежал в избу, сорвал со стены саблю и в приливе бешенства отсек жеребёнку голову. Хотела отговорить жена, да где там…

Меж тем, когда мужики и парни продолжали безудержно хохотать и, со смеху поджимая животы, кататься по лужайке из-за телячьей шкурки, между обоими Николаями продолжался с перепалкой спор. Николай Ершов, задетый за живое критикой Смирнов, горделиво словесно козырнул перед ним:

– Ты, тёзк, ко мне в карман не заглядывал и денег моих не считал, а хошь, я могу такую лошадку отхватить, что закачаешься, да хотя и эта у меня неплоха, «першеронской» породы, пожалуй, вряд ли в селе-то найдётся сильнее моего Голиафа. Я его в Гагине покупал, а там плохих лошадей не продают. Это факт, а не реклама, – хвалебно отозвался о достоинстве своей лошади Ершов.

– А как ты на своего Голиафа верхом-то садишься? – вклинился с вопросом улыбающийся Фёдор. – Ведь он у тебя вон какой высоченный.